Тот рассказ о нашей январской встрече я писала очень медленно, с самой отчаянной скрупулезностью, на какую только способна, будто пыталась гравировать на хрусткой ледяной корочке единственные слова, настигавшие меня во сне или в моих одиноких бдениях над исчерканным листком. За несколько лет я написала шесть разных вариантов, не смея забыть, что главные персонажи первыми все это получат и прочтут.
Печальное наблюдение за природой вещей: все они имеют способность портиться. Самые необходимые портятся быстрее других. До какой же степени порчи должны были дойти наши драгоценные отношения, чтобы на вторую версию моего рассказа Вера ответила просьбой о двух маленьких поправках, а на шестую – высокомерным извещением: “Мой муж слишком занят и не в состоянии уследить за всеми переделками в вашем тексте…”
Теперь каждый новый успех Володи и любое хвалебное упоминание его имени в прессе вызывали у меня тихую ожесточенную ревность. (Может, так проявляются первые признаки безумия?) Но в то же время я чувствовала решимость перегрызть горло всякому, кто взялся бы небрежно, походя критиковать Володю или его книги.
Я знаю, что на многих людей он производит впечатление холодного светского сноба. Не хочу никого переубеждать. Но у меня перед глазами встает Вера, которая, давясь от смеха, изображает в лицах незабываемые встречи с голливудской элитой. Володя при этом смущенно подхохатывает.
Их приглашают на коктейльную вечеринку в дом какого-то могущественного продюсера, где среди гостей присутствует Джон Уэйн, король вестерна, суровый мускулистый ковбой: его рекламные портреты, на коне и с винчестером, красовались тогда на афишах в полнебоскреба по всей Америке.
Вежливый Володя не находит ничего лучше, чем подойти к Уэйну и осведомиться: “А вы чем занимаетесь?” Звезда экрана смиренно отвечает: “Да я киношник”.
На другом голливудском приеме Володя встречает миловидную брюнетку с подозрительно знакомым лицом. Здесь он тоже старается изо всех сил вести себя вежливо и по-светски: “Вы, случайно, не француженка?” Брюнетка смотрит круглыми глазами и говорит: “Вообще-то я Джина Лоллобриджида”.
Когда Мэрилин Монро позвала этих странных супругов продолжить вечеринку у нее дома, они тут же посмотрели на часы: “Ох, извините, уже поздновато, нам пора!” Такая вот светскость. Несмотря на дистанцию размером с океан (а может, благодаря такой дальности), в моих письмах к Вере наконец прорезались голые слова – я больше не скрывала своих чувств. И всякий раз она умудрялась эти признания как бы не замечать. В ответ меня пичкали текущей информацией о чем попало. Володины занятия на теннисном корте. Взятый напрокат “пежо” с механической коробкой передач. Отельные апартаменты в швейцарском Монтре. Атласный блеск Женевского озера. Даже прикормленная стайка воробьев, которые, осмелев, суетятся прямо у Вериных ног, – подробность, достаточная для того, чтобы я сама вдруг почувствовала себя прирученным и вконец обнаглевшим воробьем.
Апрель 63-го накрыл меня таким жестоким нервным срывом, что возможность одним взмахом распрощаться абсолютно со всеми и со всем, включая себя и собственную жизнь, казалась мне самой сладкой перспективой. Я предпочитала, чтобы о моей смерти Вера узнала не от посторонних, а от меня самой.
Поэтому я написала ей:
“Прощайте! Вы единственная, кого я любила за всю свою жизнь”.
Пусть кто-нибудь попробует угадать, что она мне ответила.
Есть варианты? предположения?
Она не ответила ничего.
Будем считать, что фигура умолчания – самая громкая.
Бондаренко сказал, что это неправильно!!!!!!
Мы встретимся еще дважды, спустя три года после зимней Ривьеры: сначала они заедут в Кембридж, потом меня занесет назад в Евpony, и обе встречи будут обезображены оттенком вынужденности, как хирургические процедуры, которых невозможно избежать.
В декабре 1964-го они еще обсуждали со мной шведские переводы Володиных романов и неожиданно купили мне пальто – подарок, похожий на раздачу долгов или на последнее “прощай”.
А уже в 1969-м эта семья уродов натравила на меня адвокатскую контору “
Нет, их целью не было меня засудить или упрятать в каталажку. Цель была другая – чтобы я прекратила им писать. Они, знаете ли, защищали свою долбанную
Да, не скрою, к тому времени я уже далеко заплыла за буйки. О, это было роскошное состояние! Я разрешала себе двадцать – тридцать отправлений в месяц – открыток, писем, телеграмм и сверхсрочных мысленных депеш. Мне уже ничто не мешало посреди ночи сорваться с постели и, едва унимая дрожь, описать на шести листах для моей глупой Веры сцену блаженства, о котором она даже не рискует мечтать! А-ахх, уже поздно? Так почему бы нам не лечь втроем? Ну, скажи честно, Вера, чья ладонь приятнее для твоего бедра? Говори, чья!
Эти ребята из