Тупая боль в животе. Слабость. Но все – мимодумно. На уровне фиксации состояния. Состояние – бодрое, но мимодумное.
Шагом марш в столовую. К приему пищи приступить. Ать-два. Ать-два.
Георгий Николаевич широко шагает по коридорам, из модуля в модуль. Движительный модуль – последний, самый дальний. Прогулка не помешает. Хотя и боль не отпускает. Тупит, тупит, тупит.
Мимодумно проходим к своему столику, мимодумно отвечаем на приветствия.
Что с ложной тревогой? Спасибо, разобрался. Предохранитель сбоил. Все в порядке. Каша? Замечательно! М-м-м…
Мимодумно подносит ложку ко рту и понимает, что не сможет принять это внутрь. Даже если насильно впихнет в себя. За маму, за папу, за Зою… При чем тут Зоя? Где Зоя?
А затем тело выходит из подчинения мимодумности и поступает под непосредственное командование резкой боли.
Да что там – резкой! Он ей льстит. Она не резкая. Она невыносимая. Будто в живот поместили бензопилу и со сладострастной медлительностью вспарывают тело изнутри. Этот кошмар ему знаком. Но остальным? Не бойтесь! Не бойся, товарищ Гор, не переживай, товарищ Гансовский, не держите меня под белы рученьки, не поднимайте меня с пола, не устраивайте прямо на столе, сметя прочь посуду и кастрюльку с кашей.
И вам, товарищ Варшавянский, торопливо расстегивающему пиджак и задирающему рубашку вместе с майкой, нечего так смотреть на мой живот, который живет отдельной жизнью. Пучится, опадает, опять пучится, будто нечто рвется изнутри, да никак не прорвется сквозь мертвую кожу с трупными пятнами.
А вот и товарищ Зоя появилась. Смотрит. Наблюдает. Кусает губки. Ничего не предпринимает. Пальцем не шевелит. Ан нет. Пошевелила. Подала полотенце товарищу Варшавянскому. Глаза выпучены у дорогого и добрейшего нашего Романа Михайловича. С таким ему вряд ли приходилось сталкиваться. Обматывает руку полотенцем, нажимает на живот, будто стараясь вдавить внутрь то, что из него рвется.
– Держите! Держите крепче!
Зачем кричать, когда все бесполезно?
– Хирургический набор! – добрейший Роман Михайлович жутко рвет рот в крике. – Зоя, набор!
Зоя тебе не помощница, добрейший Роман Михайлович, Зоя – наблюдатель. Она будет смотреть, не отрываясь, до самого конца. До самого его конца, который уже наступил.
Варшавянский отдергивает обмотанную полотенцем руку, и живот Багряка взрывается кровавым фонтаном. Черные брызги хлещут по лицу Гора и Гансовского. А из пузырящейся массы метаморфоза выползает неуклюжее тело.
Где-то и когда-то я такое видел. Безглазое. Черное. Отвратительное, как и все новорожденное. Чем-то похожее на тушку ощипанной курицы, если только бывают курицы с огромной зубастой пастью на длинной шее и клешнями там, где у тушки должны быть рудиментарные крылья. Выпрямляется, отталкивается лапами, и открывает беззащитное брюшко, все еще соединенное с отцовским телом переплетением бугристых жил.
Тянет. Сильнее, чтобы порвать ненужную связь. Избавиться от обузы получеловеческого существования. Но Варшавянский опережает. Вот что значит опыт военного хирурга! Нож рассекает жилы, выпуская новый фонтан черной крови.
А где Зоя? Я хочу видеть этого человека… ее глаза… ее множество глаз… почему у нее так много глаз… и все смотрят на меня…
В руке Гора лучевой пистолет. Откуда? Он знал?! Он ждал?! Почему? Ах, нет… он же вахтенный… даже на корабле вахтенный должен быть вооружен…
– Нет! – кричит Варшавянский. – Не смей! Кислота!
Конечно, добрейший Варшавянский уже понял, что моя кровь – кислота. Все вокруг пузырится. Тронешь – разъест. Тронешь – съест. Вон как разевает пасть. Сколько их у него? Того, что во мне…
Отпрянули… смотрят… с отвращением смотрят на богатство моего внутреннего мира, которому стало тесно прятаться от посторонних глаз… от множества посторонних оранжевых глаз… откуда у нее столько глаз?
Гор все же стреляет. Мимо. Это невозможно, но он промахивается с такого расстояния. А еще фронтовик! Что ж ты так… мазила… не нравится тебе богатство моего внутреннего мира? Не соответствует оно кодексу строителя коммунизма? Ну да… страшновато, жутковато, безглазо, стозевно, склизко, мерзко… и кто виноват? Кто виноват, что я таков?
Падаю…
Обрушиваюсь…
Кислота разъела стол, на котором так удобно лежать, давая жизнь чудищу, что внутри.
– Нейтрализатор! Срочно нейтрализатор! Вниз! Вниз! – Крик и топот. – Паганель! Протягивай! Протягивай!
А ее лицо заслоняет красный диск. Оказывается, отсюда, с поел, красный диск виден лучше всего. Нет ничего, кроме красного диска.
Проклятая планета. Планета проклятых. Каждый, кто связывается с ней, обречен на смерть. Разве это непонятно?
Мы все умрем. И оранжевые глаза согласно жмурятся. Зрачки в них дрожат. Они с удовольствием наблюдают за рождением чудовища, которого теперь почти ничто не соединяет с отцовским организмом.
Остались крохотные ниточки. Последние нити жизни. Моей жизни.
Что-то холодное растекается вокруг. Не надо холодного! Я не люблю холодного! И моему богатому внутреннему миру холод противопоказан. Он чересчур быстро охладит хитиновый панцирь. Это вредно! Очень вредно!