— Надо бы вам, ребята, бывать здесь почаще. А еще лучше пожить бы здесь годик-другой… Надо бы летопись вести — дела-то какие!
Наименование «ребята» относилось к нам, газетчикам, сопровождающим Горького в его походах и поездках по Ленинграду. Здесь были представители «Смены», «Юного пролетария» и даже «Ленинских искр». Возраст многих не превышал двадцати лет. Мы сопровождали Горького всюду — с первого дня вплоть до того, как он простудился и уехал раньше времени. Мы были с ним на встрече с молодежью в Мариинском театре 1 сентября, в день МЮДа — Международного юношеского дня, и на встрече с рабкорами, и осматривали школу с детской обсерваторией, и в Театре рабочей молодежи на бурной дискуссии, и на Обуховском заводе, куда он ездил вместе с Кировым. И вот сейчас приехали с ним в Дом культуры.
Это были удивительные и сначала нелегкие дни. Холодным профессионализмом мы не обладали, и, кстати, наше поколение никогда ему не научилось. Для нас это был Максим Горький — всемирно известный, исторический, и вначале это порождало скованность. Но Горький сразу помог нам, как он помогал на наших глазах и сотням других людей, которые с ним встречались. Он как бы отделял себя от того исторического Горького, сокращая расстояние, досадливо относился к чувству, которое он вызывал, это мешало ему, старался поскорее разрушить выраставшую преграду.
Ему было интересно все и вся, и в том числе старательно не отстававшее от него племя молодое, незнакомое — наши биографии, где и как мы живем, что читали и что знаем. Вдруг задавал вопросы, похожие на викторину:
— Какого цвета был костюм у Чичикова? Ну то-то, ага, один нашелся.
Приходилось туговато.
Иногда он сообщал:
— Знаете, сколько гласных звуков в пушкинской «Полтаве»? — Мы были озадачены. — Этого никто не знает. Знает только тот, кто их подсчитал. И, говорят, даже получил за это ученую степень, вот как.
Это помогло нам как-то освоиться с тем поразительным фактом, что мы ходим, разговариваем, ездим вместе с живым, настоящим Максимом Горьким.
И было только одно обстоятельство, на которое мы постоянно наталкивались: косо, отчужденно, с исключительной выразительностью он смотрел, когда мы вынимали блокноты и быстро писали в них. Один старый, писатель, много лет знавший Горького, очень верно сказал, что на лице у него иногда возникало хмурое, почти враждебное выражение. В такие минуты кажется, что на таком лице вообще невозможна улыбка, что у него и нет этого материала, из которого изготовляются улыбки. И вдруг — праздничная улыбка, которая за секунду до этого казалась немыслимой.
Мы не один раз видели смену этих выражений, грозного и приветливого. И мы видели, как хмурятся его брови, напрягается лицо, когда разговор переходил на страницы блокнотов. Горький не скрывал своего недовольства и говорил о нем вслух.
К фотографу Александрову, который был среди нас, он относился с какой-то опаской. Маленький, похожий на добродушного гнома, Александров всегда ходил где-то сбоку и подкрадывался с заговорщицким видом, стараясь быть незаметным.
— Угнетающе много пишете вы обо мне, уважаемые юноши, — иронически ударяя на «о», говорил Горький. — Шума много производите… Слишком много. Неловко я себя чувствую, понимаете. Советую вам — серьезно советую, — он нахмурился, — поменьше заниматься времяпрепровождением некоего Горького… Оттачивайте перья ваши на других темах, а сия тема не столь замечательна, как вы думаете… Я ведь газеты читаю.
Если бы так говорил кто-то другой, эти разговоры могли бы показаться натянутыми, своеобразным кокетством. Но это был Горький, с его открытой, обнаженной искренностью.
Мы слушали его сетованья и просьбы и упрямо делали свое дело, чувствуя — не только по журналистскому долгу, — какова цена всего, что связано с этими днями, с приехавшим сюда после большого перерыва Горьким. Мы сознавали, что никогда не простим себе, если упустим хоть что-нибудь связанное с этими днями, — мы уже знали, что это будет история.
На Обуховском заводе, который он пытливо осматривал, мы спустились к небольшой заводской набережной и, пользуясь правом быть поближе к событиям, заняли свое законное место вблизи Горького и Кирова, который сопровождал его на этот раз.
Киров, в своем неизменно распахнутом плаще, в гимнастерке с широким военным ремнем, с веселыми морщинками в уголках глаз, сказал Горькому, указывая на нас:
— Одолевает шестая держава, Алексей Максимович?
— Одолели, товарищ Сергей Миронович, — хмуро ответил он, не поддерживая шутливого тона Кирова. — Пишут и пишут, шум поднимают… Вот, не угодно ли…
Он достал из кармана пальто газету. Это был номер «Смены» от 4 сентября. Он обернулся к нам.
— А ведь автор здесь. Разлетелся на два подвала, называется «Горячее сердце», вот как. С утра наслаждаюсь. Очков с собой не взял… Вот, прочитайте кто-нибудь то, что красным карандашом подчеркнуто.
У автора душа ушла в пятки.
Газету взял самый оперативный из нашей группы — морковно-рыжий толстый Траубе, он же переводчик со всех существующих языков и представитель ТАСС, и прочел с чувством: