«Вновь побывал он в тех местах, где со времен Челкаша и Мальвы давятся кладью подъемные краны, и вновь вобрал в себя чудесные запахи соленой рыбы, смолы, моря и всю беспокойную жизнь порта, о котором им сказано столько удивительного».
— Ну что, каково? — хмуро спросил Горький. — Красиво написано, художественно. И краны давятся, и вобрал в себя запахи… А недавно прочел, что я крупнейший гигант нашей литературы… А сколько места занято… Зачем это? Вы скажите им, товарищ Сергей Миронович, чтобы они потише.
Киров широко улыбался.
— Это они от чистого сердца, Алексей Максимович. Да я и не могу приказывать… С ними не совладаешь. Придется вам, Алексей Максимович, потерпеть.
…Мы вернулись обратно к зданию Дома культуры. В большом вестибюле было еще пусто, полутемно. Из боковой двери с плотной драпировкой доносилось лихое плясовое притопыванье, звуки бубна. Траубе мгновенно выяснил, что за дверью идет генеральная репетиция самодеятельного концерта, который будет показан после торжественного заседания.
Горький с довольным видом потер руки и прогудел, сдерживая басистый голос:
— Надо бы поглядеть. Только как бы это, знаете, потише…
Он подошел к драпировке, слегка потянул, стараясь заглянуть, — у него был вид школьника, совершающего нечто недозволенное. Складки заколебались, выглянула очень серьезная контролерша с лицом, на котором прямо-таки было написано замечание, которое она вот-вот сделает: «В чем дело, гражданин? Здесь репетиция», или что-нибудь в этом роде.
Горький сконфуженно кашлянул.
А шум, которого так хотелось избежать Горькому, уже начался. Непонятно откуда — как из-под земли — возник молодой товарищ с каким-то блестящим значком на лацкане пиджака, несомненно лицо административное. Он заметался по фойе, как большой паук, попавший в комнату. Со всех сторон набежали вдруг люди, торопливо пришел пожарник, посверкивая каскою. Они тесно окружили Горького, точно собираясь захватить его в плен. Беспомощно озираясь, прикладывая к груди руки, он говорил и сердито, и умоляюще:
— Товарищи, дорогие, ну зачем же шум этот подымать, ей-богу… Усадили бы нас где-нибудь потихонечку. Хочется, знаете, посмотреть.
В темной глубокой ложе, куда нас провели, произошла небольшая заминка. Мы хотели, чтобы Горький сел впереди, у барьера, но он сердито замахал руками и сел позади, пробурчав:
— Вижу отсюда отлично… И на сцену глядите, а не на меня.
На сцене шел очередной номер. Вышел самодеятельный конферансье, чрезвычайно юный, в костюме явно с чужого плеча, и, подражая своим профессиональным коллегам, произнес ненатуральным голосом:
— Продолжаем нашу большую разнообразную программу. Ботанический этюд-каскад. О какой ботанике идет речь — угадайте сами.
На сцену выбежали мальчик и девочка в желтых костюмчиках и широких желтых шляпах в черных крупных семечках.
В зале было много детей, и они закричали от радости со всех сторон:
— Под-со-о-о-лнушник!
Быстро замелькали двое малышей. Бубен, гармонь. Обещанный каскад превзошел все ожидания. Горький подался вперед.
— Вы смотрите, а? Вот чертенята драповые! Что делают? — и захлопал вместе со всеми, долго, ожесточенно, как студент на галерке. Потом обратился к нам, нахмурясь: — А вы что, люди или кариатиды? Конечности свои жалеете.
И мы захлопали изо всех сил под его придирчивым взглядом. А там, за нашими спинами, и в зале, и там, за стенами зала, и в комнатах, и коридорах, рос и распространялся шум. Несколько раз заглядывал молодой человек с блестящим значком, точно желая удостовериться, не исчез ли гость, ожиданием которого был наполнен весь огромный дом, не растаял ли, как дымок в воздухе.
И вот явились ответственные товарищи и Горького увели. В большом зале должно было начаться вскоре торжественное собрание, которое отмечало сразу два события — встречу с Максимом Горьким и День индустриализации, самый первый, только что введенный.
Стол печати стоял на сцене, как раньше водилось, неподалеку от президиума. Президиум был трехрядный, многочисленный. Мелькали красные платочки, и гимнастерки, и парадные крахмальные воротнички с бабочками. Сидел Киров, старые путиловцы и совсем молодые, и председатель губпрофсовета Петр Алексеев.
Горькому удалось сесть в третьем ряду, где стояли скамеечки, — очевидно, его не успели перехватить и усадить, где положено высокому гостю. Мы отлично видели его, он сидел близко к нам, а из зала его не было видно.
Рядом с ним сидел второй герой этого собрания — рабочий Пролетарского завода Слободчиков[1], автор Дня индустриализации.
Сейчас он и Горький о чем-то тихо между собою беседовали и, видимо, очень понравились друг другу.
А зал был полон. Каждый сантиметр свободного пространства оказался занят. Впереди, до самой сцены, по-восточному, на полу, чтобы не мешать сидящим на местах, разместилась праздничная, принарядившаяся Нарвская застава.