Написав то, что было нужно, Ленин передал записку Горбунову: «Прошу сделать копии и сразу же разослать с самокатчиками». Затем он повернулся к Риду, сделал пригласительный жест.
В пустоватой угловой комнате с тремя окнами была открыта форточка, и пронзительно-резкий ветер свободно гулял в ней.
— Накурили так, что нечем дышать, — сказал Ленин. — А вы не боитесь, что вас продует?
— Это ветер революции! — серьезно ответил Рид. — Он не причинит мне вреда!
— Будем надеяться, но все же отсядем лучше в сторонку. — Ленин показал на стулья, стоявшие у противоположной стены. Верхний свет в кабинете был выключен, зеленый абажур настольной лампы плавал, как луна, в затемненной комнате. В незавешенные окна смотрела аспидно-черная ночь, и было слышно, как редкие капли дождя постукивают в стекла.
— Погода имени Достоевского, как называет ее моя жена, — сказал Ленин. — Не знаю, нравилась ли ему такая погода, но он так ее описывал, что у читателей начинали болеть суставы… А как ваши успехи в изучении языка? — перешел он на русский.
Риду было известно, что Ленин охотно, даже с увлечением беседует на эту тему. При каждой встрече с ним и его друзьями-журналистами Большой Эл обязательно справлялся об успехах, даже устраивал легкие экзамены, не забывая при этом добавлять с добродушной усмешкой: «С американцами разговаривать не советую, никакой пользы не будет… все время говорите, читайте, пишите по-русски!»
Наиболее преуспел по части русского языка Вильямс. «Смотри, не сядь на клей!» — напоминал ему Рид известную английскую поговорку. Но Вильямс храбро выступал на петроградских митингах и собраниях, отказываясь от переводчиков. У него имелось испытанное предисловие, которым он широко пользовался. «У нас в Штатах, на диком Западе, — начинал он, — существует ресторанчик, где над пианино прицеплена такая надпись: «Публику просят не стрелять в музыканта! Каждый играет, как умеет!» Потом, разумеется, он обращался с такой же просьбой к своим слушателям. Однажды это вступление слушал Ленин и вместе со всеми смеялся и аплодировал…
Мысленно сложив очень длинную английскую фразу, Рид стал медленно произносить ее по-русски — пока еще он не мог действовать иначе. Он объяснил, что имеет теперь много журналов со статьями Ленина, его брошюр и книг, — конечно, дореволюционного издания, новых почти нет, — и читает их все подряд со словарями.
Ленин весело посматривал на своего собеседника.
— Оцениваю ваши успехи как выдающиеся! Наш язык действительно очень трудный, но и английский не легок, вопреки установившемуся мнению. Оба они трудны именно своим богатством, огромностью… Помню Лондон. Англичане, как и мы, вечно спорят, законен ли такой-то оборот речи, правильно ли ударение… носят словарики в карманах, — он хитровато прищурил глаз. — Кстати, товарищ Рид, не считайте сочинения Ленина наилучшим пособием. Почти все они написаны в условиях полицейской цензуры. Мы слишком часто вынуждены были пользоваться языком старика Эзопа… Много иностранных слов, много цитат из иностранных авторов… И в конце концов, это публицистика. А наша художественная литература? Пушкин, Толстой, Тургенев, Гончаров! Басни Крылова! Их трудно переводить, но какая это прелесть! А Чехов, Горький?.. Слушайте, да у вас же теперь неслыханная возможность с головой окунуться в стихию самобытнейшего, неподдельного русского языка! Теперь за ним не надо ездить в деревню Кочки Калуцкой губернии! Кругом вас народ — солдаты, матросы, рабочие, крестьяне… А уж они-то умеют разговаривать по-русски…
Рид слушал Ленина с наслаждением, и в то же время его терзало — да, терзало — тягостное сознание, что он не может записать слово в слово этот разговор. Он только несколько раз дотрагивался до кармана, где лежал блокнот. Тренированная журналистская память не подведет, но лучше, когда в руках карандаш. Достать же блокнот при Ленине, начать записывать — это недопустимо, бестактно.
Очень легко представить, как отнесется к этому Большой Эл. Посмотрит искоса, чуть нахмурится и если даже не скажет ни слова, все равно станет ясно, что он думает сейчас про себя: «Мне кажется, что я с вами разговариваю, а не даю вам интервью для печати!»
Так же как он не любит фотографироваться, точно так же не любит он и когда его записывают «для истории». Опасно начать доказывать ему, что «каждое его слово должно быть сохранено для потомства». Он и от своих секретарей постоянно требует, чтобы выступления на всяческих заседаниях и совещаниях — в том числе и его собственные — записывались покороче: только самое существенное, суть, факты. «Это документы, а не беллетристика!»
Рид украдкою смотрит на часы. Прошло уже больше пятнадцати минут, как он здесь. Необыкновенная, недопустимая роскошь — разговаривать с Лениным столько времени о петроградском климате и о методах изучения русского языка.