— Не угодно ли? «Вечерние огни», «Петроградское эхо» и прочие… Мы разрешили им выходить на условиях ясных и определенных: не вставляйте нам палки в колеса, не распространяйте всяческие подлые и грязные слухи, не клевещите, не разводите панику! И вот вам махровый букет! Здесь вы все найдете — вплоть до приглашения германцев и вообще всех желающих занять Петроград и ликвидировать, как они изволят выражаться, «большевистское засилье»… Но мы тоже не дурачки. Мы вправе защищать революцию от этих рептилий! Как раз сегодня я разговаривал об этом с Володарским… Мы их прикроем, а типографии и бумагу отдадим для настоящего дела!.. Скажите, товарищ Рид, вам не ставят никаких… этих, как их? — он щелкнул пальцами, стараясь припомнить ускользнувшие из памяти английские слова.
По смыслу фразы Рид понял, какие слова требуются, но Ленин предостерегающе поднял руку:
— Нет, нет, сейчас вспомню сам… вот, на языке вертится.
Он потер лоб и вдруг выкрикнул с каким-то мальчишеским восторгом:
— Ага, есть. Вот, пожалуйста, на выбор! Obstacle! Impediment! Hindrance! Препятствие, помеха! Никто не смеет препятствовать в таком деле! А если возникнет что-либо — прошу прямо ко мне!
Зазвонил телефон. Рид встал, но Ленин показал рукою — сидите, сидите!
— Что? — спросил он в трубку. — Сожалеете, что в такой поздний час? Но ведь и вы же бодрствуете, не так ли?.. Ни в коем случае! Безусловно обязаны подчиняться! Разъясните им популярно, что все учреждения — все до одного — отныне советские… мы от них не требуем, чтобы они садились изучать Маркса. Пусть добросовестно исполняют свои обязанности, этого вполне достаточно…
Рид смотрел, как острый грифель бегает по бумаге, оставляя за собой бисеринки букв. «Всегда будет больше своей славы, хотя уже и сейчас она неизмерима, — отмечает он в своем «мысленном блокноте». — Никогда не глядится в историческое зеркало… Ни фразы, ни позы. Все-таки здо́рово сказал о нем Вильямс: полное нежелание заниматься своим мировым «я». Будто он только дублер великого Ленина!»
Ленин положил трубку, и Рид опять поднялся. Кажется, что тьма за окнами сгустилась еще больше. Донесся металлический скрежет броневика.
— Можно бы пройтись по набережной полчасика, — голос у Ленина звучит устало, — но что-то нездоровится Надежде Константиновне. Простудилась, промочила ноги…
Рид ощущает крепкое пожатие его руки.
— Be good!
Это доброе английское пожелание. Оно произносится во многих случаях — в том числе и как «спокойной ночи!»…
В коридорной нише Рид находит именно то, что ему нужно: стулья, поставленные один на другой, конторскую тумбочку. Вероятно, готовится к утру вселение или переселение какого-нибудь отдела, комиссариата — здесь это бывает часто.
Он подставил себе стул, подвинул тумбочку, извлек из кармана пестрый ситцевый кисет — уже обзавелся настоящим солдатским кисетом, — нарезанную квадратиками газетную бумагу. «Cigarka», как значилось у него в блокноте, вышла уродливой, похожей на искривленный палец, но это не мешало затягиваться колючим дымом «machorka». Теперь можно взяться за дело. Ночной улов был фантастически счастливым, надо скорее перенести его в блокнот.
Мимо волокли что-то тяжелое, может быть несгораемый шкаф или же пулемет, звякали котелки, топали подметки по гулкому полу, звучали голоса — все это не задевало сознания. И только почувствовав чье-то прикосновение к плечу, Рид поднял голову.
Перед ним стоял Горбунов с папкой под мышкой, с длинной, перекрученной телеграфной лентой, похожей на серпантин. Он не удивился, а только улыбнулся:
— Добрый вечер… виноват, доброе утро! А впрочем, черт его разберет, мы тут все путаем, что когда…
ПОСЛЕДНИЕ ПОСЕТИТЕЛИ
Комендант спал, неловко примостившись на короткой скамье, ноги в матросских «бульдогах» свешивались почти до полу. Рядом громко разговаривали простуженными, прокуренными голосами, стучали винтовочные приклады, завывала телефонная вертушка, а он спал с прилипшей к губе цигаркой — наверно, так и свалился на ходу.
— Митрич, тут до тебя люди. Разберись!
Бравый усач в кубанке слегка потянул коменданта за рукав. Тот проснулся мгновенно. Сел, провел ладонью по лицу, точно умылся, чиркнул колесиком зажигалки, привычно острым взглядом окинул посетителей. Тысячи их прошли перед ним через смольнинскую комендатуру за эти короткие месяцы, и он немало усвоил из той науки, которой нигде не обучают: видеть в человеке больше, чем написано в его документах.
Сейчас перед ним стояли двое. Молодые, давно небритые лица, замерзшие до синевы. На одном — солдатский зимний треух, продувное пальтецо, на другом — ватник, облезлая котиковая шапка, в руке — матерчатый саквояж.
Комендант заглянул в их удостоверения:
— Садитесь, товарищи… Вы с каким делом?
Слушал он молча, не расспрашивая, не перебивая, потом сразу остановил их:
— Понял вас, товарищи, дальше не объясняйте… А вот как мне пропустить вас — не знаю. Там заседание идет, а это уже до ночи. — Он потоптался возле них. — Ну ладно, буду звонить, — и, сняв трубку с деревянного ящика, покрутил ручку: — Это кто? Юля?.. Что там у тебя слышно?