Они выехали после полудня назавтра после того самого дня рождения, и поездка в коляске оказалась долгой. И толстый Джон, и худенькая Эмили, оба ехали в безмолвии, одолеваемые страшной сонливостью; это был первый визит, который они когда-либо кому-либо наносили. Час за часом коляска преодолевала неровную дорогу. Наконец они достигли узкой дорожки, ведущей к Эксетеру, имению Фернандесов. Наступил вечер, солнце уже готовилось стремительно, как это всегда бывает в тропиках, закатиться. Было оно необыкновенно большое и красное, и в этом чудилось что-то странно угрожающее. Дорожка, или подъездная аллея, была великолепна: первые несколько сотен ярдов ее с обеих сторон ограждал так называемый “приморский виноград” с гроздьями плодов, представляющих собой нечто среднее между крыжовником и яблочками сорта золотой пепин, а еще там и сям виднелись красные ягоды кофейных деревьев, лишь недавно насаженных на расчищенных местах среди обгорелых пеньков, но уже снова пришедших в небрежение. Потом появились массивные каменные въездные ворота в стиле колониальной готики. Их надо было объезжать: годами никто не брал на себя труда открывать тяжелые створки. Никакого забора тут никогда и не было, так что колея просто проходила сбоку от ворот.
А за воротами — аллея величественных капустных пальм.
Никакие другие деревья на аллее, ни древний бук, ни каштан, не выглядели столь эффектно: пальмы отвесно вздымали свои безупречно ровные стволы на стофутовую высоту, где их венчали настоящие короны из перьев: пальма за пальмой, пальма за пальмой, как божественная двойная колоннада, ведущая в бесконечность, так что даже огромный дом рядом с ними казался чем-то определенно напоминающим мышеловку.
Пока они проезжали между этими пальмами, солнце внезапно зашло: тьма затопила все вокруг, поднявшись от земли, но ее приступ был тут же отражен луною. Вскоре, мерцая как призрак, старый слепой белый осел встал у них на пути. Никакие проклятия не могли сдвинуть его с места, кучер вынужден был слезть и отпихнуть его в сторону. Воздух полнился обычным тропическим шумом: москиты гудели, цикады испускали трели, лягушки- быки звенели, как гитары. Этот шум продолжается всю ночь и почти весь день: он более настойчив, он сильнее врезается в память, чем сама жара, чем даже множество кусающихся тварей. Внизу в долине ожили светляки; как по сигналу, переданному по цепочке, волны света одна за другой пронеслись по ущелью. На соседнем холме какаду затянули свои серенады, от попугая к попугаю метались звуки оркестра: пьяный смех, как бы раздающийся среди железных балок и перерезаемый скрежетом ржавой ножовки; нет ужаснее этого шума, но Эмили и Джон в той мере, в какой они вообще обратили на него внимание, нашли его даже как бы бодрящим. В недолгом времени стало можно различить иной звук: это молился негр. Скоро они поравнялись с ним: там, где апельсиновое дерево, обремененное золотыми плодами, то совсем омрачалось, то слабо мерцало в лунном свете, окутанный покрывалом, сотканным из игольчатых сверканий тысяч светляков, сидел посреди ветвей старый черный святой, громко, пьяно и доверительно разговаривая с Богом.
Как-то почти вдруг они оказались в доме и были тут же отправлены прямо в постель. Эмили пренебрегла умыванием, раз уж возникла такая спешка, но компенсировала это упущение необычно долгими молитвами. Она благочестиво нажимала пальцами на глазные яблоки, добиваясь появления искр; несмотря на слегка болезненные ощущения, ей всегда удавалось их вызвать; а потом, уже произнося слова сквозь сон, кое-как забралась в кровать.
На другой день солнце поднялось, как и село — огромное, круглое и красное. Оно было ослепительно жарким — и предвещало что-то недоброе. Эмили, рано проснувшаяся в чужой постели, встала у окна, наблюдая за неграми, выпускавшими куриц из курятника, где их запирали на ночь из страха перед грифами. Как только очередная птица, еще со сна, выскакивала наружу, чернокожий запускал ей руку под живот, чтобы проверить, не замышляет ли она сегодня снести яйцо, — если так и было, ее отправляли назад, в заключение, если же нет, выгоняли, и она заваливалась в кусты. Жарко уже было, как в печке. Другой чернокожий с помощью эсхатологических проклятий, аркана и кручения хвоста пытался загнать корову в нечто вроде колодок, дабы лишить ее всякой возможности лечь, пока ее не подоят. Копыта бедного животного болели от жары, а несчастная чашка молока вызвала воспаление вымени. Даже стоя у затененного окна, Эмили вспотела, как после пробежки. Земля потрескалась от сухости.
Маргарет Фернандес, с которой Эмили разделила ее комнату, молча выскользнула из постели и стояла у нее за спиной, сморщив короткий носик на бледной физиономии.
— Доброе утро, — вежливо сказала Эмили.
— Попахивает землетрясением, — сказала Маргарет и оделась.
Эмили вспомнился страшный рассказ о гувернантке и щетке для волос; Маргарет определенно не пользовалась щеткой по прямому назначению, хотя волосы у нее были длинные, — видимо, рассказ соответствовал действительности.