– Как хошь, как хошь. Твое дело, бояроня... Но ты бы сына пощадила. Бог пособил, дал тебе чадо, а ты к темнице его уноравливаешь. Запали большую свешу, посмотри ладом на лицо его. Ведь ангел. На твоем месте я бы ночей не доспала, все бы любовалась его красотою. И царь с царицей многажды дивились. Говорят, писаной. Чудо, де, на земле. Де, есть ли где еще такой красоты отрок. Они Ивана твоего, как сына родного, готовы принять во Дворце. А ты великого государя на всяком крестце прилюдно честишь. Де, еретик он! Не руби ему дороги, Федосья, не строй засеки. Не вводи в ярость. Ведь повелит он дом твой разграбить, пустить по ветру. Ну ладно ты, дурной кобылы ошиб. Но закоим одинакого сына нищить? Век тебя проклинать станет и по смерти твоей. Вот, де, мамка-то моя, как настырная ослица, уперлась однажды на своем и через свой норов меня обездолила, посадила на хлеб-воду.
– А чем плоха ества? Такая поститва угодна Господу. Уневолишь смертное тело, зато душу спасешь. Иль не о том и ты страждешь?
– Так-то оно так, но ведь и ангелу ангельский чин. И дом, и стол, и сряд. Как без этого, сама посуди. У бедного стола и нищему не перепадет. Одна соломинка богатому в рай, да и та будет трухлявая. Богатому сыто, так и бедному не впроголодь. По себе не равняй...
– Иль я безумная? Как бесноватую увещаешь, – тихо, с необычной кротостью ответила Федосья Прокопьевна, вдруг расчуяв на сердце необыкновенный мир. Слабая улыбка, какая бывает лишь у Небесной Госпожи, сошла с иконы и тронула губы боярони, и лицо ее открылось для доброты, и тонкая колонковая кисть невидимого изуграфа обласкала и изгибистые смоляные брови, и упругие, изжелта, щеки с продавлинками, и суровистые темно-карие глаза, и крутые прядки волос над крохотными завитками ушей, – и все обличье Федосьи Прокопьевны сразу омолодилось, захорошело. Только такая матерь и смогла принести однажды ангела...
Изумление охватило гостью, и Анна Михайловна, испугавшись неведомо чего, сначала всю себя отеребила, прищипывая, подумала, что хозяйка над нею насмехается, а после и заоглядывалась, ища причину, отчего случилось с хозяйкой такое перемененье. Бояроне бы огрубиться по ее характеру, накричать, завыступать, проганивая гостью прочь, что и случалось почасту; но Федосья сидела напротив, как блаженная, сложив ладони ковшичком в полах суконного синего летника. «Не тронулась ли, часом, умом?» – подумала Анна Михайловна.
– Жалею я вас. Ой жалею, как малых и неразумных. Некому-то вас наставить, – заговорила Федосья Прокопьевна задумчиво грудным, переливчатым голосом. – Палкой ли вас по ягодам учить? иль батожьем по спине? иль горем каким по дому-вотчине? Ну, чтобы очнулись. Очаровал вас сатанаил в Никоновом обличье, дали вы подписку подлому сговору, а царь на том уложенье печатку свою поставил... Ах вы, жалконькие. Вот и приступаете до меня, что чуете мою правду.
Гостья на эти речи засмеялась хрипло:
– С квасу да репы захрясла ты. Я ей про Фому, а она про Ерему. Тебе, вижу, не втолкуешь. Как слепому Евангелье не честь. Совсем съели тебя белевские старицы...
– Нет, сестрица, не белевские старицы съели меня, но Спаситель поглотил целиком, как кит Иону. И ежли и дышу пока, то Его Духом, Его Мочью... А что про сына ты молвила, так, девонька моя, люблю его не меньше вашего. Больше жизни своей люблю. Как-никак мати ему буду. И ночами-то встаю, молюся за него, прошу у Господа, чтобы дал заступы. – Федосья споткнулась, испытующе вгляделась в молочной белизны сорочье лицо свойки с рыжеватыми тонкими волосами, плотно забранными под фиолетовый сборник, в мелкую россыпь веснушек на выпуклом лбу. Что-то от кукушицы нашла в Анне Михайловне. Вот и повадки-то вздорной птицы: залетела в чужое гнездо и давай шерстить, лживые словеса подкладывать в добрую душу, зорить ее. Нет, не поддамся ей. Господи, помилуй...
– Вот и поступися собою, коли так. За-ради сына. И в том нету никакого худа.
– Себя-то я не чту. Хоть ныне в гроб. Но душу не запродам. Нет-нет, – испуганно встрепенулась Федосья Прокопьевна и порывисто осенила себя крестным знамением. – Не хощу, не хощу, щадя сына своего, от благочестия отступить и себя погубить. Христа я люблю более сына... Вы-то ехидны злокозненны. Вижу ваш тайный умысел, уловляете в силки и мережи, яко щука ерша. Да не знаете, с какого конца подступиться. Вот и бродите, шастаете кругом да около, в день да в ночь. Сестричка-а... Тебя же царь подослал? Ну, он-то погиб, еще живучи на земле, ему уже не спастися. А ты-то почто по чужой подсказке, как рабыня, коротишь путь себе, закрываешь дверцу в жизнь вечную? Как на том-то свете ответ держать станешь? И стыд не долит, и совесть не мучает, матушка?
– Вбила ты себе в голову, Федосья, от белевских стариц и шатуна Аввакума. Темного напилась, в темное оделась и вкруг себя ничего не зришь.