Ночевка, и опять дорога, опять еловые леса, густые между деревнями и реденькие, вырубленные вокруг них. Еще ночевка, и вот уже последний перегон — чахлые ельники, низкие луга, зеленеющие болотные травы в мелких стоячих водах, сплошной деревянный настил на дороге, повозка трясется и подпрыгивает на неровных бревнах и жердях, лошади трусят все медленнее, часто переходят на шаг. Радищев теряет терпение, тряска не дает ему углубиться в думы, мысли рвутся, мелькают обрывками, клочками. Где в Петербурге остановиться? У Моисея, конечно. У брата. Откуда опять запах пихты? Не догадался устлать душистыми ветвями гроб Елизаветы Васильевны. Спи, Лиза, спи, милая. Кончились твои страдания. Ты всегда старалась их скрыть от близких. Даже умирая, пыталась улыбнуться. Бревешки под колесами вдавливаются в грязь, как клавиши фортепиано под пальцами. Как хорошо Лиза играла на клавесине! Никогда теперь не услышать тех чудных звуков. Клавесин продала, собираясь в Сибирь. В доме на Грязной живет ныне генерал. Ах, как ты опростофилился, хозяин! Поторопился, продал дом, получив вместо денег заемные письма. Обождал бы год с небольшим, и теперь вся семья въехала бы в родную обитель. А как мог ты знать, что граф Пален уже готовил в то время переворот, который изменит твою судьбу! Летом Александр поедет в Москву на коронацию, и к тому времени дорогу сию исправят.
— Что, Петр, косточки-то не болят от тряски?
— Ничего, ваша милость, терпимо.
— Терпимо, терпимо. Мы с тобой, братец, не то терпели. И вытерпели, и выжили, и возвращаемся вот в Петербург. Смотри, что там виднеется? Церковь? Подъезжаем, кажись, к Софии?
— Да, показалась София.
В Софии ямщик покормил наскоро лошадей овсом и повез дальше. Отсюда шла в столицу прекрасная дорога, и он так разогнал карих рысаков, что они неслись во всю прыть и за полтора часа домчали еще засветло до городской заставы.
Повозка остановилась перед опущенным шлагбаумом. За шлагбаумом высились каменные ворота с пилястрами на фасадной стене и с арочным проездом. Над их карнизом Радищев увидел двуглавного орла с раскинутыми крыльями. Это массивное дорожное сооружение, увенчанное изваянием грозной птицы, напомнило ему Петровские ворота крепости, в которые он когда-то вошел в сопровождении подполковника Горемыкина. В те ворота тебя ввели, чтобы никогда из них не выпустить, подумал он. Орел распростирал крылья над самым сводом арочного пролета, и ты, шагнув под сей страшный свод, сказал тогда: «Оставь надежды, сюда входящий». Сколько раз повторял ты этот Дантов стих в минувшее десятилетие!.. А теперь уж пора забыть его. Ты ведь свободен.
Служитель заставы направился было к повозке, но вдруг почему-то махнул рукой, повернулся, подошел к шлагбауму и поднял его.
Не то время, не те и строгости, подумал Радищев.
— Ну, Петр, — сказал он, — открылись и для нас ворота в столицу.
Первую ночь в Петербурге он провел с семьей брата, своими сыновьями и сенаторшей Ржевской, милой Глафирой Ивановной, оставшейся такой же близкой и родной, какой она была в годы дружбы с «сестрой-смолянкой». Все ждали его три вечера подряд и теперь сидели в маленькой гостиной, и говорили, говорили всю ночь напролет не умолкая. И какое радостное было бы это семейно-дружеское застолье, если бы временами не опечаливали его воспоминания о Елизавете Васильевне, не дожившей до сих счастливых часов. Для Василия она была второй матерью, для Павла — единственной, потому что ту, которая его родила, он не успел узнать и запомнить. Павел вырос с Елизаветой Васильевной, простился с ней в Тобольске и помнил все ее сибирские дни, дни непрестанных забот и хлопот. Василий много разузнал о той ее жизни три года назад, когда приезжал из армии с Николаем на побывку к отцу в Немцово. А Глафире Ивановне скитания ее дорогой подруги были еще мало известны, и она, хорошо понимая, что воспоминания бередят душевную боль бывшего ссыльного, все-таки не могла удержаться от расспросов, хотя старалась не возвращать его так часто в прошлое, поскольку приезжего больше всего сейчас интересовало настоящее, петербургское.
То, что он слышал о перевороте в Москве и по дороге, подтверждалось и здесь, в столице. Подробности дополнялись, уточнялись. Тут, за столом, он узнал, что плац-адъютантом, освещавшим в темном дворце путь заговорщикам, был Александр Аргамаков, родственник Радищевых. И это его шарфом был задушен Павел после удара Зубова. Убийцы так изуродовали царское лицо, что над ним потом долго трудились скульпторы и художники, дабы вернуть ему те черты, которые знала по портретам вся Россия.
— И зачем они его так растерзали? — недоумевала Глафира Ивановна. — Достаточно было проткнуть шпагой.
— Злоба, — сказал Радищев. — Слишком уж много накопилось злобы. И у дворянства, и у всего народа. Думаю, толпа не так бы его растерзала, отдай ей на расправу. От него и костей не осталось бы. Ну, а как чувствует себя новый император?
— Говорят, иногда еще запирается и плачет, но уже реже.