В сопровождении унтер-офицера Радищев вышел из темного помещения под шумящий дождь. Он был без шляпы, голова его мгновенно намокла, по лицу и шее потекли струи, они проникли под воротник и обдали тело приятным холодком. Он распахнул сюртук, и встречный ливень так окатил его грудь, аж дух захватило. Мостовая, ведущая к Васильевским воротам, кипела под водяными косыми жгутами, и подпрыгивали, ударяясь о булыжник, редкие градинки, Радищев оглянулся, посмотрел на промокшего конвойного. Тут полыхнула молния, ярко осветился голубой, с синим куполом Петропавловский собор, ослепительно сверкнул высоченный золотой шпиль колокольни. И с сухим треском раздался сильный раскат грома.
— Не останавливаться! — крикнул унтер-офицер.
— Да ведь прелесть-то какая, — сказал Радищев.
— Не разговаривать! Шагайте быстрее.
Вернувшись в камеру, Радищев не сел к столику, на котором ждала его обеденная миска, а скинул мокрый сюртук и подошел к окну. Гроза грохотала над самой крепостью, шумела за окном и освещала мгновениями каменную стену, и та, казалось, вздрагивала от резких вспышек.
Он держался обеими руками за прутья решетки и смотрел на дождевой водопад, на дивные голубые всполохи. Какое великолепие! Но природа совершенно безразлична к человеку. Она не добра и не зла. Она только прекрасна. И красота ее больно щемит сердце: тебе не с кем разделить взбудораженные чувства. Да, человек один не может. Родные детушки, милая Лиза! Где вы? На Петровском острове или на Грязной? Вы совсем близко и бесконечно далеко. Вы видите эти молнии, слышите эти раскаты грома, и все это видит и слышит ваш старший друг, но между ним и вами — стена. Непреодолимая, вечная. Никогда уж больше, наверное, не встретиться. Подкатить бы сейчас к воротам мызы и кинуться к вам, бегущим с радостными криками навстречу, и обняться под ливнем, и пускай все кругом бушует, гремит и озаряется трепещущими молниями. Какое счастье! Лиза, голубушка, что же ты стоишь в сторонке, подойди поближе, обойми друга, не стесняйся детей, ведь ты своя, родная, любимая. Прижмемся все теснее друг к другу и никого не дадим в обиду. Катюша, крошка, поди к отцу на руки, охвати ручонками шею, приникни щекой к щеке…
…О Боже, никого перед тобой нет. Холодная решетка вместо горячего лица дочки. И уходит гроза, удаляется на юго-восток, гремит где-то, видимо, над Ижорой. Гремит все глуше и глуше. Не блещут молнии, дождь иссяк. Посветлело. Запах мокрого дерева и омытой травы. Волнующий запах. Откуда он? Ага, вон отколот угол стекла, и в отверстие проникает снаружи воздух, а там, внизу, около стены, растет, вероятно, травка, и мокрым деревом пахнет, конечно, от стенных бревен, обильно политых дождем. Ах, какая свежесть там, за окном! Природа встряхнулась и омылась… И человечеству нужна вот такая очистительная буря. Гельвеций прав. Но он жаждал умеренного волнения людских страстей, ты же в своем «Путешествии» кличешь всесокрушающую бурю. Тот отделался запрещением его книги во Франции. Тебе вот Шешковский обещает снять голову. Постарается. Он приступил к следствию уже основательно. Пообедает у коменданта крепости да опять вызовет.
Нет, Степан Иванович, видимо, укатил с полученным объяснением в Царское Село и в этот день больше не потревожил арестанта, зато назавтра вызвал его рано утром.
На сей раз он посадил его не у стены подле дверей, а посреди комнаты, ближе к столу, — так ему было, очевидно, удобнее р а б о т а т ь. Да, у него начиналась серьезная, большая работа, что явно выражали его неприступно строгое лицо и деловитые движения рук. Он достал из папки «Путешествие» (у Радищева екнуло сердце), положил его прямо перед собой, затем извлек свои исписанные листы, затем — другие листы, тоже исписанные, но схваченные золотой скрепкой, и в них Радищев узнал дворцовую голубую бумагу, знакомую еще с пажеских его дней, и ему показалось, будто от нее повеяло (может, и в самом деле повеяло?) запахом умащенных и надушенных Екатерининых рук, и он тут же представил, что к столу, шурша шелком и парчой, подходит сама императрица, подходит и встает за спиной Шешковского, и смотрит на арестанта с той зловещей, всем известной усмешкой, после которой монархиня обрушивается на виновных со страшным гневом, с багровым лицом и трясущейся челюстью.
Протоколист тоже готовился к работе. Он очинил два пера, испробовал их на клочке бумаги, подвинул к себе стопу чистых листов.
Степан Иванович посмотрел на дворцовые голубые листы, лежавшие у него справа, потом взял книгу и повернул ее титульной стороной к арестанту.
— Узнаете? — сказал он.
— Да, узнаю, — сказал Радищев.
Шешковский смотрел на него пристально и строго. И молчал. И держал книгу обеими руками, облокотившись на стол.