И посмотрел на меня, словно напоминая об общей шутке. Об общем секрете.
Я спрятала улыбку в волосах. Он не отвёл взгляд.
Но моё полупьяное, неверящее состояние разбилось вдребезги, когда меня снова отвели к директору. В этом снова была виновна химичка. Она кричала, что не поставит мне даже тройку из-за моих прогулов, что оставит меня на второй год, не обращая внимания даже на то, что Сан Саныч закатывал глаза, лепеча что-то про Новый год. В этот раз он меня не стал защищать, не стал шутить — устало спрашивал, почему я не ходила на химию, хотя был уже прецендент. А что я могла сказать? Что я назло не ходила, как раз после её такого отношения? Что меня это вымораживает? Я стояла и чуть ли не рычала, как дикая собака. Заставляя себя просить у неё дополнительное занятие. Но всё было бесполезно: она была непреклонна. Никакой аттестации, и точка. Звонок родителям, и точка.
На этом всё и закончилось — ничем. Выходила я из кабинета директора разбитая, злая, тут же взрываясь слезами. Вера и Насвай решили прогулять, так что я была совершенно одна и могла позволить себе бить стены туалета сколько угодно и орать в кулаки. От досады на себя, что устроила себе такие проблемы под конец, от ненависти к химичке. От понимания, что будет дома, если она всё-таки позвонит Ире или отцу.
Я всё ещё была на взводе, когда он меня поймал за руку и затащил в свой кабинет. Встретившись с ним в коридоре, я тут же почувствовала, как упало сердце, и хотела свернуть обратно в туалет, но не успела.
Так что сейчас, под его внимательным взглядом, мне оставалось только сдерживать бешеный рык и прятать лицо, чтобы он не видел моих слёз. Но я была беспомощна, будто связана по рукам, и от этой беспомощности было ещё хуже. Так что мне оставалось только воинственно смотреть ему в глаза. Лучшая защита — это нападение.
Он смотрел на меня так, будто считывал все эти мои приёмы.
— Что вам надо? — резко бросила я.
— Что случилось? — спросил он, складывая руки на груди, и его голос — ровная линия, когда как мой — скачущая кардиограмма больного сердца. Меня выбесило это ещё больше.
— То, что я хочу уйти, а вы зачем-то затащили меня сюда.
Он хмыкнул, приподняв бровь.
— Помнится, ты говорила, что со мной хорошо? Или я ошибаюсь?
Да, крыть нечем. Я открыла рот.
— Александр Ильич…
— Саша, — устало перебил он, и я поняла, что вот оно. Он полностью сдался. Будто понял, что всё это уже настолько бесполезно.
И вот это обезоружило уже меня. Я отвернула лицо, чувствуя, как из глаз льются слёзы, но он осторожно повернул мою голову к себе, стирая слезу большим пальцем. Смотря так, будто ему это
А это ломало меня. Когда я не в ужасе, когда это просто… я не могла этого стерпеть — когда на меня смотрели в таком уязвимом состоянии. Это делало меня ещё более уязвимой, и это же заставило вдруг импульсивно, глупо спросить:
— Вы же… ты же… не дашь меня в обиду?
«И не обидишь ли сам? Ответь, это важно».
— Нет, — просто сказал он. Не пытаясь меня убедить в этом, не пытаясь поверить в это самого себя. Это будто было чем-то самим собой разумеющимся — как то, что Земля круглая, а Солнце — это звезда.
И я поверила ему.
Всё детство мне запрещали бегать, прыгать и кричать. Меня одевали в белые платьишки, завязывали косички, ставили на табуретки читать стишки Лермонтова. Говорили, что я была рождена, чтобы быть милой, послушной — что если я буду хорошо себя вести, я найду себе хорошего мужа, который подарит мне много золотых украшений, а дед, великий профессор Юдин, отдаст мне дворец в наследство, и я буду настоящей принцессой.
Я переворачивала табуретки, ставила своим нянькам синяки и чихать хотела на их слова. Я мечтала быть пираткой.
Теперь мне говорят: «Будь умной девочкой, держи язык за зубами. Не перечь важным людям, улыбайся этому, этому и этому, они твои возможные мужья». Они прямо этого не говорят, потому что прямо они вообще ничего не говорят. Я ненавижу ложь и трусость, и мне точно так же чихать, как и в детстве. Поэтому мне вряд ли стать чьей-то хорошей женой. Но чьим-то постыдным воспоминанием, чьим-то маленьким шрамом — возможно.
Я бежала к тому, кто был тем самым именем в скобках, невесомым взглядом, от которого ломаются рёбра, и точкой после первой буквы имени. Воздухом в шприце, после которого не установят причину смерти и убийцу.
О таком в обществе жён банкиров и депутатов было принято молчать, скрывая это как нечто постыдное, но все знали. Это была история, достойная экранизации Гай Германики; сумасбродная глупость девочек с ободранным лаком, испуганными глазами и пьяной вознёй на заднем сидении. Но никак не «Великий Гэстби».
В кабинет входила на цыпочках, еле-еле.
— Ещё раз увижу телефон — вылетишь отсюда без аттестации, Ситнов.