Мунира в свое время бежал из дома, где нельзя было даже затрагивать некоторые темы. Его собственная семейная жизнь была возведена и, как он полагал теперь, разрушена на алтаре пресвитерианских представлений о собственности и хороших манерах. У него были увлечения, он не собирался этого отрицать. Сын человеческий, живое существо. Но он всегда со стыдом вспоминал тот самый первый случай в старом Камирито еще задолго до появления деревни с тем же названием в период чрезвычайного положения. Это был один из нескольких домов, построенных в так называемом стиле суахили-мадженго: угловой дом с громадной покосившейся крышей из ржавого железа. Дома эти были знамениты главным образом благодаря итальянским военнопленным — боно, как их называли, — которые добывали щебень для дороги в Накуру, строившейся неподалеку. Женщину звали Амина. Он заплатил два шиллинга — все, что ему удалось скопить. Она подвергла его унижению, небрежно бросив, стоя на пороге: «Да он совсем еще мальчик», затем смерила его с головы до ног смеющимся взглядом, точно объявляла о своем открытии еще кому-то, кто был в доме, и в течение секунды он ощущал невыносимый страх: а вдруг перед ним замужняя женщина, и сейчас из дома выйдет ее муж с десятью острыми ножами в руках. «Я не сплю с необрезанными мужчинами. Это мое правило. Ну да ладно, заходи». Она ввела его в дом и усадила на кровать. Мунира дрожал от стыда и страха, ему хотелось плакать. Всякая охота у него уже пропала. «Что ж, посмотрим… ну, не бойся… ты же мужчина… не сомневаюсь, ты это не раз уж доказал». Она была добрая, ей удалось успокоить его чуть ли не материнской нежностью, и в нем снова вспыхнуло желание, он чувствовал, что умрет, просто умрет, если… Но она прижала его к своим широким бедрам, что-то говорила ему нежно, а потом… о боже, все было уже позади, и он даже не успел понять, было ли это… Именно от этого своего прегрешения он тщетно пытался очиститься огнем. Мунира всегда с отвращением вспоминал эту сцену, особенно в более поздние годы, когда проходил мимо ее дома по дороге в Камандура. Он поклялся никогда больше не попадать в такое положение.

Но даже с Ванджей он все еще чувствовал себя пленником своего самовоспитания и миссионерского образования Сирианы. И не в том дело, что ему была противна близость женщины. Наоборот, несмотря на свое воспитание, он не знал ничего столь желанного, ничего столь радостного, как миг перед погружением в женскую неизвестность. Лицо Ванджи, искаженное мукой в полоске бьющего через окно лунного света; тихие стоны, словно он действительно причиняет ей боль; стоны наслаждения, сладкого, как мед или сахар, ее нежные движения, создающие блаженное ощущение жгучего ожидания перед тем, как окончательно избавиться от муки этих поисков познания. Ее крик, крик о помощи, обращенный к матери и сестрам, заставлял его еще сильнее осознать свою власть перед погружением в пустоту, темноту, страшную тень, где вопрос выбора терял свое значение. Но он просыпался с ужасным сознанием того, что он шел не сам, а его вели каким-то образом, и не чувствовал вкуса победы. Он не достиг ее сути, и, точно в насмешку, это разжигало в нем еще более острую жажду, жажду тысячи новых грехов, только с ней.

Он тянулся к ней. Он чувствовал, как она отступает, уходит. Озадаченный, он тоже отступал. Она возвращалась, внезапно увлекая за собой его, счастливца-пассажира, торопящегося поспеть на ночной экспресс в царство греха и удовольствия, и бросала его снова, задыхающегося, снедаемого голодом и жаждой новой гонки.

Ее постоянно меняющиеся настроения ставили его в тупик, иногда она проникалась заботой о людях и тогда становилась печальной, уходила в себя, задавала ему вопросы, в самой наивности которых звучала жестокость. Почти всегда ее мысли обращались к Абдулле.

— Мвалиму, тебе известно, почему он прячется в наших краях?

— Кто?

— Абдулла, кто же еще?

— Не знаю. Когда я приехал, он был уже здесь. До твоего появления мы мало говорили друг с другом. Ты умеешь развязать ему язык, как никто другой.

— Я иногда смотрю на него. У него на лице печать боли, но он пытается это скрыть. Мне кажется, он носит страдание в сердце, и дело тут не в искалеченной ноге. Думаю, мы все похожи друг на друга.

— Я не понимаю.

— Отлично понимаешь, — возражала она, повысив голос. — Я хочу сказать, что у нас у всех искалечена душа и все мы ищем исцеления. Оно, наверное, одно для всех.

Ее интонации, даже не слова, мучительно вонзались в его тело.

— Я не понимаю, — повторял он испуганно, запинаясь.

— Что ты все твердишь «не понимаю». Чего тут понимать? Ты тоже беглец. Что заставило тебя бежать в эти края? Скажи честно. От чего ты бежал?

Он моргал и чувствовал, как едкий пот жжет его кожу. Ему было не по себе, но он старался не выдать этого голосом.

Перейти на страницу:

Похожие книги