«Однажды, милая моя, во дворике, как раз у двери месье Мориса, я заметила, как из-под горшка с цветами вылез черный тарантул. Видели их? Это огромные пауки, больше моего мизинца (мадам Консепсьон показала пухлый палец с коротким, окрашенным темно-красным лаком ногтем), черные и косматые, очень красивые — в уродстве и зле, когда они сама суть, извечная суть существа, тоже есть свое совершенство. Я смотрела на это создание и говорила себе: каким же ты можешь быть красивым, с твоими длинными лапками душителя, с твоим элегантным тельцем в черном бархате, с волосками на брюшке, свирепыми жвалами… Должно быть, Творец, когда создавал мир, уронил большую каплю живого яда, из него родился ты — и Творец оставил тебя жить, ибо ты совершенство… Но я отомщу тебе, злобная тварь, за все жертвы, которые я видела, я с тобой поквитаюсь! И представьте себе, красавица моя, паук меня понял, движения его стали неловкими, он точно ощупью искал, куда двинуться, но его вела судьба, и путь у него был только один. Я загипнотизировала его взглядом и была так уверена, что он никуда не денется, что сходила в кухню за молотком и с удовольствием помахала им над черной тварью, я смеялась, точно пьяная, — и прибила одним ударом бархатного тарантула, крак! Вот что нужно делать время от времени, иначе станет совсем нечем дышать…»
Анжела возвращалась на трамвае. Унылые сумерки сгущались над бульваром Шав. Трамвайные звонки точно зазвучали громче, когда вагон проезжал мимо тюрьмы. На деревенских улицах там и сям стояли голые деревья, и ветви их походили на руки, заломленные в безмолвной мольбе. Ограда кладбища напоминала тюремную стену, над которой высился надменный, но ничего не значащий крест. Живой человек становится недосягаемым, точно мертвый, это непостижимо. Живого человека оскорбляют, бьют, бросают в застенок на верную смерть только потому, что он хочет жить, — это немыслимо. «Но так происходит везде… По всей Франции… В других странах…» Анжела прошла через поле, мимо облетевшего сада. Шаррасы жили в пригороде, в брошенном крестьянском доме. К нему вело множество тропок, это было удобно. Соглядатай бы туда не подобрался.
Огюстен Шаррас готовил на ужин луковый суп. Нахмурив брови, старик возился у котелка. Доктор Ардатов, положив ноги на табурет, неловко нарезал сыр. Хильда накрывала на стол, тихо напевая песенку, точно пчелка. Анжела рассказала все лишь тогда, когда со двора вернулись Жюстиньен и Ортига с дровами и хворостом. Умолчала она лишь об истории с тарантулом, рассказанной мадам Консепсьон, но мысль о ней преследовала ее. За рассказом девушки последовала мертвая тишина. Доктор Ардатов сказал, что к делу подключился адвокат из Комитета помощи, но ему удалось добиться лишь туманного обещания смягчения режима для Морица. Бежать можно будет только из концлагеря, через полгода или год. Но к тому времени нацисты, возможно, оккупируют всю Францию. Ортига заключил: «Плохи его дела, это ясно». Никто не возразил. «Ну что, — произнес Шаррас, — суп готов». Он попытался приободриться. «Пробуйте, как вам?» Печальный ужин. Жюстиньен немного развеселил друзей, описав им панику Бубнового Туза: «Когда я намекнул, что подозреваю его в обмане, его физия из пунцовой сделалась серо-зеленой… В итоге он подарил мне полфунта кофе». Кофе в зернах, ароматного. «Вот же черт!» — воскликнул Шаррас. Кофемолки-то не было. Тогда освободили угол стола, чтобы крошить зерна бутылкой. Хильда взялась за дело, засучив рукава, ее тонкие ноздри раздувались, за улыбкой таилось отчаяние. «Еще один пропал! — думала она в ярости. — Сварим кофе…»
Анжела встревожилась, увидев, как Хосе Ортига и Лоран Жюстиньен вышли вместе, и нагнала их в беззвездном саду. В накинутом на плечи платочке ее пробирала дрожь. «Я не буду лишней? Кофе готов…» Мужчины во тьме смолкли. Анжела, вся напряженная, попыталась пошутить: «Заговор затеваете?»
— Нет, ты не лишняя, — резко бросил Ортита, взяв ее за талию. — Поможешь нам разрешить спор. В одном мы согласны: надо ликвидировать этого Гадена. Естественно, тот, кто за это возьмется, рискует шкурой. Вызвался я, ведь я старый друг Морица.