Вилли Барт живо обернулся: никого. Вокруг огней на юте сгущался мрак, вдалеке надрывалась испанская гитара. Подкравшись, а затем распрямившись, точно сжатая пружина, Вилли изо всех сил толкнул человека, стоящего над бурлящим морем. Темный силуэт судорожно взмахнул руками, из его груди вырвался вздох, и он исчез, поглощенный ночью, небытием, шумом волн, как будто его никогда не существовало. Вилли Барт спустился по лестнице. Дрожь в руках утихла, сердце билось ровно. Он почувствовал облегчение. И долго вглядывался в кильватерный след, но не увидел ничего, кроме неизменного мерцания волн. Затем пошел прочь с отсутствующим видом, стараясь не встретиться с кем-либо взглядом, чтобы не выдать себя пустотою в глазах.
Рассветного озера не существует. Рассвет наступает повсюду; озеро ушло в землю, к подземным водам, которые уже тысячи лет подтачивают скалы под этими краями. Илистое дно заросло высокими молодыми деревьями. В дождливые годы на земле под густым подлеском поблескивает проступающая вода. Труднодоступные вершины покрыты лесом, покуда хватает глаз, листва окрашивает их в бледно-стальные, темно-зеленые, зеленовато-лиловые, зеленовато-рыжие, серебристые тона. Осенью гамма ржавых, охристых, тускло-красных цветов дышит печалью умирания. Зимой голые деревья на фоне снегов, пристанище ворон напоминают некоторые картины Питера Брейгеля: кажется, вот-вот покажется всадник в пурпурном одеянии, ищущий уединения после избиения младенцев.
В Пюисеке осталось всего двадцать семь домов, да и то некоторые заброшены. Нечего реквизировать, ничего не может случиться в этом сонном мире зарослей ежевики, кустов, покосившихся птичников, древних стен и почерневшего от времени распятия на перекрестке. Низкие дома крыты шифером. Над ними кренятся старые деревья. На главной улице ни души, лишь древняя старушка в черном платье и жестком чепце с кружевами, старательно завязанном под подбородком, сидит на лавочке у ворот. Наблюдает ли она за курицей, клюющей зерна, или за поросенком, неожиданно поскользнувшимся на острым камнях? Ее руки время от времени двигаются, будто она перебирает четки или ощупывает ткань… А может, она спит с открытыми глазами. Говорят, что однажды, когда при ней слишком громко заговорили о войне, старуха взволновалась, вспомнила о месье Тьере, Гамбетте[273], спросила, «правда ли, что генерал Бурбаки[274] попал в плен, ох, Матерь Божья». Ее успокоили, налив ей полчашки кофе из жареных каштанов.
Большие комнаты в домах пропахли козьим сыром, время там точно просеивает свет, обращаясь в пыль. Здесь, должно быть, сохранились массивные шкафы с коваными ручками времен Людовика XVI, кровати, на которых рождались и умирали поколения, прялки, пики (в дальнем углу чердака) времен Великого страха…[275] Главное, что жандармы никогда не забредают в эту глушь, и местные помнили лишь один случай кражи (белья) в 1922 году, которую совершил чужак, то есть поденщик, приехавший из департамента Ло и Гаронна.
В Пюисек и пришел Огюстен Шаррас, с мешком за плечами и с посохом с железным наконечником в руках. «Самая глубинка Франции, — говорил он себе, — я рад, что сюда попал. Здесь — убежище, если только оно вообще возможно…» Вывеска гостиницы «У каплуна» стерлась за три десятка лет, однако саму гостиницу пережила; в серой комнате, увешанной календарями десятилетней давности, стояли три стола. Хозяин «заведения», бывший лесоруб из Севенн, сердечно принял Шарраса, который представился бывшим лесорубом из Вогезов, ищущим спокойное пристанище. В наше время знали, как вытесать топорище, каждый по своей руке. Это личная вещь, топорище, только ваше, как пара сабо. Сегодня на заводах выпускают серийные топоры, одинаковые, тяжелые, дорогие, которые годятся для всех, как шлюхи. И потом, сегодня — это значит вчера, сейчас ничего не производят, лес валят вкривь и вкось, вырубают проплешины, не думая о дождях, а в другом месте оставляют вроде бы девственный лес — а все проклятая война! Это перемирие без мира, мир навыворот, нищета кругом! Хозяин «Каплуна» произнес:
— Моего сына взяли в плен на линии Мажино без боя… Верите?
— Вот черт! — искренне воскликнул Шаррас. — Простите, вы, быть может, католик…
— Мы в Пюисеке все католики из поколения в поколение, кроме семьи камизаров[276], которые ничем не хуже других, но есть от чего ругаться, черт подери!
Мутный сидр, который они пили, как нельзя лучше подходил к их невеселому разговору.
— Ваш сын тоже в плену?
— Да, — ответил Шаррас, чтобы угодить собеседнику, даже не сознавая, что лжет.