В окрестностях Сайте было много небольших кафе, где столовались тюремные охранники. На них наложила угрюмый отпечаток долгая работа взаперти; их жизнь проходила в длинных коридорах, залитых грязноватым светом, в манипуляциях со связками больших блестящих ключей, в равнодушном и незаметном наблюдении за заключенными через дверные глазки… Их постоянное хождение придавало улице унылый вид, даже в летние воскресные дни, когда по лазурному небу спешили, точно к первому причастию, белые облачка, похожие на игрушки ангелов. Бистро пребывали в сытой дремоте. Должно было случиться нечто невообразимое, чтобы вечером туда заглянула какая-нибудь веселая и порочная девушка с фигуркой подростка, затянутой в полупрозрачный шелк, или посетители, которые, презрительно кривя губы, обменивались краткими фразами на арго; чтобы произошла драка; чтобы от взглядов двоих вспыхнула искра любви или ссоры… В такие заведения могли зайти освобожденный узник, охваченная тоской девушка, носящая передачи своему мужчине, старый приятель кого-то из заключенных, водитель крупного жулика или адвокат, но по утрам или после обеда, в часы, когда ничего не случается. И они чувствовали себя неуютно перед пустой цинковой стойкой, под хмурыми взглядами агентов тюремной администрации, играющих в триктрак.

«Солнце всходит и заходит, а в тюрьме моей темно…» Ардатов поднимался по деревянной, крашенной в темно-красный цвет лестнице одного из тех домов, которые принято иносказательно называть буржуазными. «Как, — думал он, — они могут жить вплотную к тюрьме? Но ведь живут же…» Живут — и мало кто из живущих может привыкнуть к неволе. Супруги-учителя проводили Ардатова в столовую, неосмотрительно меблированную в кредит. Разорванные журналы и мотки бечевки валялись на линолеуме перед опустошенным книжным шкафом. «Простите, Ардатов, — сказала Флорина, — мы целый день разбирали книжные полки. Уже закопали три ящика в Плесси-Робенсон… И наконец готовы к обыскам». У этих людей спокойное мужество смешивалось с подспудной боязнью риска, потребностью в стабильном домашнем укладе, дисциплиной добросовестных служащих, слегка побаивающихся инспектора академии.

— Вы остаетесь?

Люсьен Тиврие ответил:

— Школа остается, восемьдесят процентов детей остаются… Ни министерство, ни профсоюз работников образования не советовали эвакуироваться. Но мы остались бы в любом случае.

— Остались бы, — эхом откликнулась Флорина. — Кофе?

Она положила на стол руки, напоминающие руки прачки, привычной к холодной воде.

— Мы даже почувствовали какое-то облегчение. Потому что это был невыносимый тупик. Близилась неотвратимая опасность, и нечего было защищать, нечем было защищаться, каждый понимал это более или менее ясно. Республика, парламент, всеобщее избирательное право, Народный фронт, обман на обмане, больше ни во что верить нельзя. Соцпартия, компартия, ВКТ[54] — все рухнуло, ничего не устояло… То, что осталось от демократии — управляющие Банком Франции, сталелитейные магнаты, декреты Сарро[55] и концлагеря для испанцев, — обломки общего распада, их защищать и не стоит… Воевать ради этого — да можно со смеху помереть или рвать на себе волосы. Но так и сделали. Посмотрим, что будет дальше. Нужна новая Франция в новой Европе. Иначе — смерть.

— Я вижу, — сказал Ардатов, — диалектику больших чисел, экономической необходимости, стечения обстоятельств. Никто в мире не владеет ситуацией, я хочу сказать, не осознает достаточно ясно, что она сложилась сама собой; не было ни одной общественной силы, которая смогла бы решительно и сознательно вмешаться в ход событий. Большие числа, необходимость, обстоятельства действовали вслепую, сами по себе… Нацисты — чудовищные порождения старой консервативной Европы. Им платили, чтобы они ее защищали, а они предают ее, раскалывают и хоронят. Они не глупы, но их заклинило. Они сами завязали себе глаза повязками антисоциализма, иррациональности, бесчеловечности, антисемитизма; слишком много повязок для неплохих техников и организаторов. Они, возможно, воплощают в себе беспощадное, а значит, глупое отчаяние населения страны, где революция захлебнулась в крови и интригах, где умеренный социализм обанкротился, коммунизм обанкротился, капитализм обанкротился, разум и гуманизм обанкротились, ибо оказались бессильны, а властители обанкротились, поскольку, не отрекаясь полностью от себя, не могли стать ни разумными, ни гуманными…

Нацисты сделались могильщиками старой Европы; но, выполняя свою задачу, они порождают ненависть и необходимость своих собственных могильщиков. Через три, пять, десять лет их сметет ураган, который они вызвали… Остановиться они не могут.

— А наш час придет?

— Весьма вероятно, но возможно также, что нас уже не будет, ни вас, ни меня. Но это будет все-таки наш час.

Может статься и так, что он окажется бесконечно далек от того, как мы его себе представляем, — и мы его не узнаем.

Перейти на страницу:

Поиск

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже