Как часто бывало, ему захотелось заплакать. Все, что есть низкого в мире, обрушивалось на него. Только позавчера он продлил на месяц свой временный вид на жительство — и вот Париж готов был сдаться без боя! Каждый встречный, казалось Черняку, взирал на него с вызовом и неприязнью. Он один стоил всех этих прилично одетых скотов, да только они не подозревали об этом. Каждое утро в номере гостиницы на улице Вожирар он делал огромные усилия, чтобы подняться с постели. Опять бриться, одеваться, думать о том, можно ли еще раз надеть уже несвежую рубашку? Он задыхался в этой комнате, оклеенной старыми пожелтевшими обоями в цветочек, и устремлялся в бары на площадях, где можно было издалека разглядывать женские силуэты. Вблизи женщины глупы и корыстны, ни одна не поймет и трех строк Бодлера, довольно взглянуть на их губы и подбородки, чтобы понять, из какой убогой глины они слеплены… Женщины вызывали в нем желание, но если он отваживался заговорить с ними, то лишь для того, чтобы с детской непосредственностью сказать им нечто обидное, что доходит не сразу, а когда доходит, то вызывает отпор: «Ну и хам же вы!» Тогда он радовался, что задел их, с печальным удовлетворением смакуя нанесенную ему обиду.

А сейчас никто не обращал на него внимания, даже Хильда, устремившая широко раскрытые глаза в сгущающиеся парижские сумерки… Ардатов и Кааден обсуждали документы, автобусы, поезда, убежища, называли адреса в Тулузе, Бруклине, Буэнос-Айресе… Черняка они раздражали. У них на все есть ответ, они готовы всю жизнь заключить в круг идеологических формул, которые уже никому не нужны… Не побежденные — мертвые, завернувшиеся в теории Маркса, точно в саван… Задумчивый голос Ардатова прервал его мрачные размышления:

— Вы очень агрессивны, Черняк. О чем вы думаете?

— Я? Да я сама доброта. А думаю я о том, что мы — последние из последних.

Темнота сгустилась насколько, что они уже едва различали друг друга. Официант, чей белый фартук маячил во мраке, подошел к ним сказать, что заведение закрывается. «Сегодня посетителей больше не будет, это очевидно…» Они отсчитали монеты при свете карманного фонарика. Театр Оперы окутала кладбищенская тишина. Кааден говорил раздраженно, он весь подобрался, и голос его звучал грубо:

— Последние, говоришь? Ты не понимаешь, что если угаснет Париж, угаснет Европа, то рухнет весь мир! Мы первые это знаем… И я не для того обещал тебе место у себя в машине, чтобы слушать твое нытье. Предупреждаю, что, если будет так продолжаться, я вышвырну тебя на ходу, в чистом поле, неважно где. А мы будем держаться столько, сколько придется. И последним в этой истории, тем, кого затопчет насмерть собственная охрана, будет Гитлер. На три четверти прогнившие интеллигенты этого не увидят, их закопают сразу…

Черняк в очередной раз предпочел унизиться ради спасения. И беззаботно присвистнул, впрочем, чуть слышно, сквозь зубы. «А ты, Хильда, что собираешься делать?» Хильда стояла на тротуаре и застегивала пояс плаща, готовая раствориться во мраке, точно бесплотная тень. Она уже отделилась от них, собираясь уйти в беспроглядную ночь, одна, не ведая, что ее ждет.

— Не знаю, — она говорила вполголоса, отчетливо, на нее снизошло какое-то светлое чувство умиротворения. — Хочу остаться. Я прежде никогда не любила Париж, а теперь словно очарована им… Да, я остаюсь. Со своим шведским паспортом я не слишком рискую. Ну все, прощайте, прощайте… У меня ощущение, словно я выпила шампанского. Я так счастлива, не знаю почему… Но я обо всем помню.

Ее руки были холодны. Они расстались. Грузовики с синими фарами катили по асфальту. Матово поблескивали черные каски бойцов внутренних войск. Ардатов по лестнице спустился в метро. Свет в городе горел лишь под землею.

<p>VI</p><p>Разговоры</p>
Перейти на страницу:

Поиск

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже