Курт Зеелиг, сам исключенный из партии, только двенадцатью годами раньше, был против его участия в побеге. «Чего ждать от человека, который до сих пор оставался с ними?» Игнасио Руис Васкес сомневался: «У нас они хорошо сражались. Рядовые активисты нередко люди ценные…» «Этот парень не рядовой, — настаивал Зеелиг, — посмотрите только, какие лживые у него глаза». Спору положил конец Готфрид Шмитт: «Нельзя отталкивать того, кого без вины прогнали свои…» «Без вины! — возмутился Зеелиг. — Да что вы об этом знаете?» Другие, посовещавшись, решили взять его с собой, но держаться настороже. Свою пятичасовую пайку Вилли Барт получил вместе с этими дружелюбными, но недоверчивыми инакомыслящими. Подготовка к побегу подходила к завершению.
В зал «Б» вошел Эстебан. Его ботинки скрипели и просили каши. Юный, безбородый, с расплывчатыми, немного женственными чертами лица, но крепкий и мускулистый, он сел рядом с Вилли Бартом.
— Вилли, предлагаю партию в шахматы.
— Сейчас не время… Чего вдруг?
— Сейчас самое время для этой партии. Доставай доску.
Усевшись на тюфяке друг напротив друга, они расставили фигуры. Эстебан склонил голову и стал похож на обиженную девушку.
— Ты не имеешь права говорить со мной, Эстебан.
— Наплевать. Ну, объявят порицание. И пусть объявят, я должен сказать тебе кое-что. Ходи, а то на нас смотрят. Запрещаю тебе произносить мое имя…
«Слушай, Вилли. Не знаю, что ты сделал, знаю только, что партия права и твой проступок недостоин ее. Я любил тебя больше, чем брата. Помнишь заградительный огонь в Брунете? Помнишь эту маленькую троцкистскую гадину, которую мы ликвидировали в Валенсии? Мелкий червяк, но у него было одно лицо, свое. А ты двуличный, лжесвидетель, лживый насквозь, ты продался или предал. Плюю на тебя. Ты смердишь как труп. Ты и есть труп. Это все».
— Шах и мат, — добавил Эстебан и перевернул доску на бурое одеяло. Он ушел, скрипя ботинками, сверкая желтоватыми глазами, и отправился прямо к секретарю ячейки Беле Саньи: «Прошу вынести мне порицание. Я нарушил дисциплину. Я говорил с Бартом. Чтобы выразить ему мое презрение. Ты понимаешь: он был для меня больше, чем брат». «Импульсивный ты человек! — ответил секретарь. — Я не буду ставить вопрос на Бюро. Только проинформирую организатора ИК».
Вилли Барту нечего было ответить, и он промолчал. Бледный, с напряженным тонким лицом, он стал собирать фигуры длинными пальцами. Пережив страшное падение, человек начал приходить в себя, удивленный, что еще жив, но физически был совершенно разбит. Эстебан — сама прямота, но он большой ребенок. Какие у нас замечательные люди! У Эстебана есть чувство справедливости. Если бы однажды он смог понять! Но он никогда ничего не узнает, я для него останусь гниющим трупом. Бонифаций не раскрывает себя никому. Он — только тайна, работа, польза, молчание. Бонифаций представляет самую сильную, эффективную, самоотверженную организацию, ту, что не исключает, а поражает насмерть предателей (или слабых), требует полной анонимности при подлинных удостоверениях личности, посылает с нелегкими, опасными поручениями в Китай, Бразилию, США, повсюду! Она заставляет вас жить во дворцах под угрозой угодить в самые страшные тюрьмы, она публично отрекается от своих агентов, но никогда не бросает их в беде… Огромная честь работать под началом Бонифация, но она подразумевает безвестность, а порой вознаграждается публичным бесчестием. Живешь ради партии и больше не видишь ее, и партия тебя не видит, а если поступает приказ, притворишься, что партию ненавидишь…
В последний вечер привычная группа собралась вокруг идеолога Курта Зеелига, который, чтобы сберечь силы, провел весь день в постели, положив руки под голову, и теперь чувствовал себя бодрее. Его рыжеватые волосы спадали на высокий лоб. От тонкого носа с подвижными ноздрями расходились резкие складки. Глубоко посаженные глаза казались еще меньше из-за тяжелых сморщенных век. На слишком длинной жилистой шее проступали голубоватые вены. «Такая шея — мечта для виселицы», — говорил он. «Ты напоминаешь мне, — дружелюбно шутил Васкес, — ощипанную птицу, знаешь, бывают такие философского вида индюки. Сразу видно, что ты человек сложный, сложный, как твоя философия… Если тебя повесят, ты сумеешь перетереть веревку своей шеей и освободиться. Тебя посчитают мертвым, а ты поведешь легонько носом и скажешь: еще нет, джентльмены! А затем запросишь последние статистические данные с Уолл-стрит и приступишь к написанию «Аналитического трактата о повешении»… Тебя можно убить только тремя способами одновременно: придирками, спорами с дураками и несколькими пулями в мыслящую черепную коробочку, без которой тебе не жить…»