Он гневно выкрикнул эти слова, и тогда случилось нечто, до смешного напомнившее Льву Павловичу сценку из дурных водевилей: дмитрюковская рука с бокалом вздрогнула, и думский секретарь быстро стал пить из него предназначенную для министра воду.
— Может быть, и не знаете, что делаете! — отвечал, вставая и подходя к Протопопову, российский виконт Фаллу, — и все насторожились. — Прежде всего мы должны решить вопрос о наших отношениях. Или вы, Александр Дмитриевич, честолюбец, если вы просто увлеклись блестящим положением, не скрывая от себя, что вы сделать ничего не можете. В самом деле, в какое положение вы себя поставили? Были люди (Шульгин широким жестом указал на всех присутствующих)… были люди, которые вас любили, и были многие, которые вас уважали. Теперь ваш кредит очень низко пал. Вы отрезали себя от людей, которые могли вас поддержать там. Этот разговор, который мы ведем теперь, надо было вести тогда, до того как вы приняли власть. При этих условиях понятно, почему Павел Николаевич не считает возможным сделать секрет из нашей беседы. Завтра же, когда общество узнает, что мы с вами беседовали, оно может предположить, что мы вошли с вами в «заговор», и мы не вас поддержим, а себя погубим. Я допускаю еще возможность секрета, если мы сегодня ни к чему не придем. Только так и можно сказать: «Говорили, но ни до чего не договорились». Но если мы на чем-нибудь согласимся, — тогда обязаны будем сообщить обществу, почему мы нашли возможным согласиться.
Он говорил сегодня тихо, не спеша, но строго и, — как почувствовалось всеми, — с той особой искренностью, на которую можно ответить только такой же откровенностью, или, признав себя изобличенным и побежденным, ничего вовсе не отвечать.
Таково было первое впечатление от его речи.
Но наиболее умные думские политики, не раз слушавшие Шульгина, не забывали, однако: всегда нужно особо прислушиваться к тому, что говорит он в конце своего выступления — здесь ляжет мысль его. И манера речи, ее артистические интонации пусть не вводят в заблуждение в таком случае доверчивых слушателей!
И потому некоторым из присутствующих было понятно: Шульгин, наговоривший министру много «горьких истин», не закрывает, однако, дверей для взаимных уступок. О нет! Сегодня должен уступить первым он, Протопопов, а там — видно будет… Таково только условие победы над ним.
И тогда кадетский лидер, Милюков, быстро перемигнувшись со своими партийными единомышленниками, порывисто шагнул по мягкому ковру на середину комнаты и отвлек на себя внимание собравшихся.
Он ничего не сказал, но одного этого движения его было достаточно, чтобы все почувствовали предостерегающие, хотя и не произнесенные, слова его — признанного руководителя думской оппозиции.
«Стоп! — словно говорил он всем. — Не обольщаться! Обложили зверя, — нельзя дать ему уйти».
— Если здесь говорят, что меня больше не уважают, то на это ответ может быть дан не в обществе, а лицом к лицу, с пистолетом в руках! Я исполняю желание моего государя, я всегда признавал себя монархистом, — за это, может быть, меня не уважают?! — криво улыбался угрожавший Протопопов.
— Ну, знаете, батенька мой! Стыдно вам говорить про то!.. — густо, сердито крякнул камергер императорского двора Родзянко. — Мы все здесь монархисты — пора бы вам это знать!
— Вы пообещали надеть намордник на Думу! Вы говорили, что в Японии одиннадцать раз распускали парламент! Почему бы и у нас этого не сделать?! Намерение распустить Думу — это ваш «coup d'etat»!..[25] Разве это не правда? — продолжал наступление Милюков.
— Откуда вы это знаете, Павел Николаевич? Ничего этого я не говорил. Вот так, господа, и получается, — продекламировал он:
— Тут не о розах, Александр Дмитриевич, разговор… — прервал его хозяин. — Вы лучше расскажите нам о Гришке Распутине, о ваших дворцовых приятелях с немецкими фамилиями. Сами расскажите — тогда перестанут всякое молоть. А то, может, не зря и языки про вас чешут: с собакой, знаете, ляжешь — с блохами, говорят, встанешь!