Все услышанное от миссис Стрингем обострило его чувство погруженности в некую скорее странно, чем приятно теплую стихию; более того, этому чувству в следующие два-три часа предстояло непрестанно подкрепляться – до пресыщения – множеством других впечатлений. Милли спустилась в зал после обеда; полдюжины ее друзей – объект повышенного интереса главным образом, видимо, для дам с Ланкастер-Гейт – к этому времени уже успели прибыть; и она откликнулась на этот призыв к ее вниманию, а затем – на такой же призыв ее музыкантов, вводимых в зал Эудженио, каждого из которых она приветствовала отдельно и персонально, и наконец воспользовалась великолепной возможностью, предоставленной ей приездом великого доктора, явившегося самым последним; так что Деншер почувствовал, что она растворяется в беспредельных теплых волшебных волнах охватившего ее спокойного блаженства. Во всем этом существовала для некоторых более глубокая глубина, чем для других, и он, в частности, особенно чувствовал, что погружен в глубину по самую шею. Он двигался в ней, но она не издавала ни всплеска; он плыл по течению, плыл бесшумно, и все они были здесь вместе, словно рыбы в кристально прозрачном озере. Влияние этого места, красота происходящего, вероятно, в огромной степени содействовали такому впечатлению; изящное золото высоких комнат, покоев, являвшихся, уже по сути своей, произведениями искусства, взяли на себя заботу об общем стиле и своим влиянием сделали людей мягкими и учтивыми, но не формально торжественными. Они ведь были всего лишь люди, как выразилась миссис Стрингем, они приехали на одну-две недели, остановились в гостиницах, они в течение всего дня не выпускали из рук своих «Бедекеров», поражались фрескам и вступали в разногласия с гондольерами из-за малейшей части франка. Но Милли, выпущенная на свободу в их среду в своем прелестном белом платье, сумела каким-то образом ввести их в соприкосновение с чем-то таким, что сделало их более тонкими и сердечными в общении; так что если картина Веронезе, о которой он разговаривал с миссис Стрингем, и не вполне составилась, относительная прозаичность предыдущих часов, остатки равнодушия, выявленного попытками «сбить себе цену», были им наконец чуть ли не с благородством отвергнуты. Возможно, что-то крылось для Деншера в том, что он впервые увидел Милли в белом, но ведь ей еще не случалось так – пока она переходила от одной группы гостей к другой в своей еще ярче засиявшей чистоте и ясности – поразить его столь радостным и всепроникающим обаянием. Она стала другой, моложе, прекраснее, цвет ее заплетенных в косы волос смелее, чем когда-нибудь раньше, бросал не самый приятный вызов общему вниманию; однако Деншеру не хотелось приписать это целиком ее отказу на сей раз, по какой-то непонятной, но, несомненно, замечательной причине, от ее почти монашеского, ее доныне привычного черного. Как бы благоприятно ни сказалась эта смена стиля на внешности девушки, она еще никогда, надо прямо сказать, не поступала так ради него, и он не преминул внутренне позабавиться, рассудив, что принять такое решение побудил ее визит сэра Люка Стретта. Если бы он оказался способен осознать, что почувствовал ревность к сэру Люку Стретту, чье волевое лицо и внушительную фигуру, вероятно менее всех других вписавшиеся в картину, ему пришлось вскоре рассматривать на другой стороне зала, это было бы, разумеется, забавнее всего. Но Деншеру была несвойственна зависть, он был не способен выгодно использовать даже такой великолепный праздник; он чувствовал себя слишком «внутри» всего этого, как он сам мог бы сказать: минутное размышление втянуло его «внутрь» более, чем кого-либо другого. То, что Милли пренебрегла им ради иных забот, тогда как Кейт и миссис Лоудер неустанно, без шуток взялись представлять его английским дамам, само по себе служило доказательством: ведь ничего, говорящего о какой-то душевной близости между ним и Милли, не случилось, кроме единственного ясного взгляда и трех веселых слов (по-видимому, отличавшихся самой небрежной легковесностью), – и с таким откровенным к нему отношением она проскользнула мимо.