— А что, разве ей привыкать — третьего рожает, — усмехнулась Тешкова и, взглянув на Лесю, которая все еще держала Миколку, сказала: — Уронишь, уронишь хлопца! Лучше на руки возьми. Вот так, — и, увидев, что Леся ловчей взяла малыша, успокоилась.
— Самой есть нечего, а все рожает.
— И она мучается, и отец век мучился. Бывало, ни семя, ни емя у него…
— Нет, — возразил Клецка, — ее отец был середняк: торбы с боков, а сам посередке. Идет, бывало, побираться — кум королю!
Одни криво улыбнулись Клецкиной шутке, другие промолчали.
— Боже мой, боже, и что себе девка думает? — заахала и Ядоха. — Я как-то и говорю ей: «Наста ты, Наста, что это ты делаешь? Некому тебя, Наста, бить». А она посмотрела на меня невинно так, засмеялась, да и говорит: «Чего ты на меня, тетка, кричишь? Разве они у меня, эти дети, частые? Пускай растут здоровые!»
Тут же у порога толкались меж взрослых и Настачкины дети — старший Алеська и меньшой Генька. Около них, наклонившись, стоял Рогатун, что-то говорил детям и по очереди гладил по головкам — то одного, то другого.
Дуня Тешкова позвала малышей:
— Дети, идите домой. Ваша мама из магазина вернулась. Куклу вам купила — будете играть…
Кто-то за столом громко засмеялся, кто-то совсем недалеко забубнил:
— Своего бы лучше смотрела. Чего она к этим детям цепляется!
Когда Алеська, подвернув рукава большого мужского пиджака, которые тут же снова сползли опять, взял за руку Геньку и обрадованно потянул его к двери, Шовковиха, глядя на детей, рассказывала женщинам:
— Уга, какая терпеливая эта девка. Самой уж так худо, так худо, аж заходится вся, а она еще про курей думает. «Шовковиха, кричит, иди, накорми цыплят». — «Брось ты, Наста, об этой чепухе думать. Давай я тебе лучше чем-нибудь помогу». — «Шовковиха, кричит, не зли меня лучше — иди покорми цыплят, я тебе говорю. Чугунок с картошкой на загнетке стоит». И пришлось идти. Покуда не накормила тех цыплят, к себе и не подпустила…
— А дайте-тка мне хоть на молодых взглянуть, — послышалось вдруг от порога, и, глянув туда, я увидел, как, низко опустив голову, согнувшись в три погибели, в дверь входил длинный Монах в Белых Штанах.
Он осторожно, обеими руками раздвигал женщин в стороны — словно отгребал воду. И потому казалось, что он не идет, а будто плывет. Вдруг я невольно вскрикнул — Монах в Белых Штанах наступил своим тяжелым подкованным сапогом мне на ногу. Он неторопливо повернул ко мне голову и спокойно сказал:
— А ты чего, босяк, необутый под ногами путаешься!..
— Куда лезешь, злодей? — злилась на него Домна, которая уже развязала один платок и держала его внакидку. — Тут и без тебя негде стать.
— Поместимся, Домна, все поместимся, — успокаивал ее Монах в Белых Штанах, а сам все протискивался вперед.
— Мама, чего ты кричишь на человека — места же всем хватит, — цыкнула на мать Рогатуниха.
Подоспела приветливая Лаврениха:
— Малашок, ты уже вот тут, возле Демидьки, присядь. Он немного потеснится, немного ногу подвинет.
Я взглянул на Демидьку и увидел, что тот чуть было не вспылил — опять вспомнили про его ногу! — но смолчал: то ли потому, что говорила это женщина, хозяйка дома, то ли потому, что рядом с ним сел сторож, который вечером обязательно должен быть в саду. Бригадир, чтобы особенно не трогать ногу, повернул только голову к Монаху и сказал своему новому соседу:
— Ты вот, гета, на свадьбе тут расселся, а там, в саду, яблоки колхозные поотрясут все.
— Не бойся, не отрясут! — успокоил его сторож. — Там же Евсей остался. Я ему и свою кочергу оставил. Теперь у него две двустволки. Пусть только кто полезет — Евсей сразу из четырех стволов как бабахнет!
Монах в Белых Штанах сидел, казалось, выше всех в застолье — даже выше своего брата.
Услышав разговор, будто проснувшись, встряхнул головой Микита и поддержал сторожа:
— Вот будет грому — как на Курской дуге. Это же не Евсей будет, а «катюша» четырехствольная. Передвижная огневая точка… На двух ногах…
Микита засмеялся. Засмеялись и другие гости — те, кто сидел поближе.
И вдруг громко, оттуда, где сидел на сундуке Сенчила, послышалось:
— Горь-ко, го-о-рько!
Дед кричал и приподнимался на руках. Все повернулись в угол, где под образами сидели молодые, и поддержали Сенчилу.
— Горько! Горько! — беспорядочно послышалось со всех сторон.
Чаще всего оно так и бывает. Люди соберутся по какому-то поводу на беседу, сядут за столы, выпьют по чарке, а потом и забудут о той причине, что собрала их всех вместе и усадила в застолье, — сидят себе, подливают самогонку в стаканы, закусывают и разговаривают с теми, кто ближе — рядом с тобою или напротив, — а то даже кричат и в дальний угол, через несколько столов, вспоминая с кем-то забавный случай, который только они вдвоем и знают.
Забыли о молодых и в Лавреновой хате. Женька Цыца и его белокурая, как русалка, Люська застенчиво сидели за столом, счастливо и радостно смотрели друг на друга и, казалось, не могли наглядеться — смотрели так, будто им вот-вот надо расставаться.
— А и правда — го-о-рько! — сказал и Демидька и, повернувшись к молодым, совсем загородил ногою проход.