От Лавреновой хаты уже совсем ясно доносился шум свадьбы. Слышно было, как играл дядька Савка, как кто-то пробовал запевать, как возле хаты, где гудел пир, кто-то громко разговаривал.
В хате Матруны Вековухи тоже говорили громко.
Дядька Змитра сидел на табурете посреди хаты, а Матруна, всхлипывая и шмыгая носом, в тазике, что стоял на лавке, мыла посуду. Эта лавка и этот табурет, наверное, одни только и остались в хате: и столы, и стулья, что были в доме, и скамеечки — все перенесли на свадьбу — чтобы было где посадить гостей. К тому же сюда, видимо, скоро придет танцевать молодежь, чтобы не мешать старшим вести свои долгие разговоры над недопитыми стаканами.
Дядька Змитра брился. Маленькое зеркальце держал перед ним сын, а он сам, закинув руку над головой, достав пальцами щеку, подтягивал ее кверху и не спеша водил бритвой, которая привычно лежала в пальцах другой руки. Скорее, брился он наугад, ибо и темно было в хате, и Петрик держал зеркальце как раз так, что в нем ничего не было видно. Разве только малыш сам видел в нем отца.
— Так зачем ты это писала? Зачем? — допытывался Туньтик.
Матруна молчала, только глухо гремела в тазу деревянными ложками и алюминиевыми мисками.
— И что ты от нее хочешь?
Матруна снова шмыгнула носом.
— Вот ваша, дядька Змитра, «Бярозка», — перебил я неприятный их разговор. — Пришла вот…
Туньтик молчал — будто и не замечал меня.
— Тата, тата, а я «Бярозку» возьму, — заговорил Петрик и, одной рукою все еще держа зеркальце, другою взял журнал, повернулся ко мне и похвастался: — А у нас много таких… Тата их мне все отдает…
Дядька Змитра — мой крестный. Еще при немцах, когда в самом начале оккупации прошли слухи, что фашисты будут расстреливать всех детей, которых не окрестили родители, мама запрягла коня и повезла меня, нехристя, в Новые Вербы, где была церковь. За крестную вызвалась быть Ядоха, а вот мужчины в то время не нашлось. После того как нововербинский поп выстриг большой клок моих волос, помазал выстриженное место чем-то холодным, а потом окропил всего меня «святой» водой и записал в свидетельстве о рождении, что я «окрещен в православное вероисповедание», меня, такого большого и тяжелого, передали Ядохе на руки: крестная чуть не уронила крестника — попробуй удержи такого байбака одна, без кума! А поскольку надо было, чтоб кто-то все же назывался моим крестным, записали это на Туньтика. И тот, когда пришел с войны и узнал, какого крестника сосватали ему без него, всегда, где встречал меня, ласково улыбался:
— Ну, здравствуй, мой крестничек.
Каждый год на пасху я обязательно ходил к дядьке Змитре за крашеными яйцами, а когда в прошлом году, большой уже, постеснявшись, не пошел к нему, дядька Змитра принес яйца сам и, достав из глубокого кармана, положил их на стол:
— А я полдня ждал крестничка — не идет. Дай, думаю, сам занесу, а то, может, захворал, думаю.
Теперь же мой крестный совсем не замечал меня. Да и похоже, не замечал он сейчас никого. Туньтик смотрел мимо зеркальца, куда-то за печь, и все допытывался у Матруны:
— Так что ты, скажи, от нее хочешь?
Вековуха молчала и только шмыгала носом.
Чтобы не мешать этому неприятному, видимо, для обоих разговору, я вышел из хаты и, свободный уже от почты, побежал туда, где веселилась свадьба.
СВАДЬБА
Лаврен, Цыцын отец, очень торопился до этой радости — свадьбы сына — успеть перебрать свой дом. Хотя дом был и просторный, большой, но его ставил давно еще Лавренов отец, и потому нижние венцы в нем подгнили, струхлявели. Лаврен сам хороший плотник — он не забывал своего умения даже в партизанах, ставя теплые и уютные землянки, — позвал на помощь мужчин, и они за какой-нибудь месяц разобрали и, выбросив гнилые бревна, сложили опять Лавренов дом: даже вот сейчас, в темноте видно, как белеют новые бревна, что пошли в подруб, а по стенам белыми пятнами спускаются сверху вниз затесанные топором следы — будто кто-то шел по стене. Цифры на них в темноте не разобрать, да они теперь уже и не нужны, хотя долго еще на затесанных пятнах будут видны: «А-8», «Г-5»… Перебирая дом, Лаврен заложил кругляками одно окно, что выходило во двор, — окон в хате много, негде даже было из-за них поставить молодоженам кровать.
Все окна в доме распахнуты, из них, в прохладный уже вечер, клубится пар (надышали — столько ведь людей собралось вместе!), доносится на улицу горьковатый запах водки и еды (так всегда пахнет около той хаты, где веселится любой пир-беседа), вырывается шумный гомон (так бывает всегда, когда говорят одновременно почти все, не очень-то слушая друг друга).