Люди постепенно расходятся. А через некоторое время за хозяевами идут уже коровы — на вожжах и уздечках, крепко завязанных на крутых рогах, а то и просто на веревках, на которых сушится обычно белье. Одни идут спокойно, не сопротивляясь, радуясь, видимо, весне и солнцу; другие удивленно и нетерпеливо озираются — ну где же она, та молодая трава, которой так заманчиво пахнет все вокруг; третьи упираются, сгибают к земле рога, и их чуть ли не силой надо тянуть с горы, на которой стоит деревня, тянуть в глубокий ров, что разделяет Анибалево и ферму.
Доярки выгнали из коровника и колхозных коров. Вылинявшие, гладкие и чистые, рогули, словно ошалев от солнца и от такой внезапной свободы, забегали по двору. Они, казалось, не знали, что делать с этой свободой и с этим простором. Поддевали на рога кули соломы и трясли их, пока не вытрясали все под ноги. А если и оставалась на рогах какая соломинка, они настойчиво крутили головами, подбрыкивая, бегали по двору, пока и этот легкий груз не спадал с рогов. А то, будто задумав отодвинуть, упирались лбами в груды торфокрошки и, торопливо крутя там рогами, поднимали большие облака бурой торфяной пыли.
— Ну и набегаются за ними сегодня пастухи! — заметил ты.
— Ага, сегодня они не присядут и не постоят даже, — отозвался высокий худой дядька в шапке-ушанке, сдвинутой набок: одно ухо вверх, другое вниз.
Подумав, добавил:
— А помните, Михайлович, как еще недавно выгоняли в поле? Выгоняли — это одно только слово. Даже неудобно — на руках выносили. А которая покрепче — выйдет сама и качается, как пьяная. И ветра нет, и она от солнца валится… Вот как было!
— Было, — поддержал ты дядьку и повернулся в мою сторону. — У меня и совсем недавно было, когда зоотехником в «Волне революции» работал. Поехал я тогда зимой, как говорится, дугою сено косить — коровам ведь нечего давать. Поехал за Дубровно. Какой-то лесник повел меня куда-то в лес. Едем на тракторе, кусты ломаем — не видно ничего. Едва назад выехали. Чуть прицеп не перевернули. Подгнившей осоки стог забрали, привезли. Поглядел я, как накинулись коровы на эту осоку, — и такой меня страх охватил. Испугался, понес в райком заявление.
Я знал, что ты когда-нибудь расскажешь про тот свой страх. Слушал тебя, а сам глядел на приземистые, осевшие за зиму стога, которые и теперь, когда уже выгнали коров в поле, все еще стоят неначатые. Сена, значит, хватило. Хватило и соломы. Вон там, возле Хасмановой рощи, сколько их, стогов соломы, все еще гордо возвышается на пашне: сверху серые от дождей и метелей, а раскопаешь — и как зазолотится, будто прошлогоднее солнце, солома и как запахнет она тем, тоже прошлогодним жнивом!
Ты перехватил мой взгляд, который со стогов сена перекинулся на скирды соломы, и заметил:
— Кормов нам хватило. Один стог соломы — вспомнив, как сам когда-то искал, — отдал «Волне». А вон там у нас из совхоза «Глыбочаны», из Ушачского района, солому берут. Вот уже около месяца, видно, работают. Прислали свою технику, тут прессуют и домой возят.
Ты заторопился.
— Знаешь, обязательно надо сейчас в Межколхозстрой к Пашэньке подъехать. Вот так надо.
Мне же захотелось поближе познакомиться с Анибалевом, с анибалевцами.
— Так ты оставайся. Вот Павел Сысоевич, наш фуражир, все тебе и покажет и расскажет.
Дядька Павел, передвинув свою шапку на голове так, что теперь уже то ухо, которое было внизу, стало сверху, а что торчало вверху, опустилось вниз, повел меня знакомить с дояркой Пелагеей Аланцевой, заслуженной колхозницей. Но знакомства не получилось: тетка Пелагея была очень занята — как раз чистила коровник. С первого взгляда она мне показалась какой-то угрюмой, неразговорчивой, сдержанной. Поняв, что непринужденного и доверчивого разговора сейчас не будет (какой там разговор, когда мешаешь человеку работать!), я условился, что поговорим мы позже, а сам пошел за ферму, где машины брали силос и где над ямой уже возвышалась шапка дядьки Павла: одно ухо вверх, другое — вниз.
— Этот рейс в Кобыляки? А вы там хоть взвешиваете, что привозите?
— Да зачем же, Павел, взвешивать теперь? Зиму ведь пережили. Бояться, что кормов не хватит, сейчас не надо, а до следующего года этот силос не прибережешь.
— Ну и что ж. Все равно надо взвешивать, — уверенно держался своего Павел Клыковский.
Когда машина, выше бортов нагруженная пахучим силосом, поехала в Кобыляки, дядька Павел, показав на далекие стога в поле, возле которых сновали люди (видимо, глыбочанцы), сказал:
— А Валентин, бригадир наш, уже чуть не поджег их. Уже спичку поднес, уже затрещала было солома. Едва затоптал я тот огонь. «Сынок, говорю, а зачем это — жечь?» — «Так мы же, дед, скоро новой нажнем, — отвечает бригадир. — А эти стога и сеять нам мешают, и глаза только мозолят. Пусти!» А я не пустил: «Нехай себе, говорю, и мозолят, но не дам. Может, кому и понадобится. Вон как люди без этой соломы бедствуют». Вот и понадобилась… Пускай и не нам, пускай чужим людям. Хотя если вдуматься, то и они нам не чужие…