Корниловский бастион был разворочен, изрыт, как оспой, воронками, густо завален ядрами, осколками бомб и гранат, свежей щепою от разбитых вдребезги платформ… Иные орудия беспомощно лежали, иные были даже вколочены в землю… Могло найтись не больше половины орудий, вполне боеспособных.
Густой дым, висевший здесь при полном безветрии, не давал возможности видеть что-нибудь дальше пяти-шести шагов, но зато он же не позволял и французским стрелкам, а тем более артиллеристам, разглядеть даже и сквозь бреши в мерлонах и через обрушенные амбразуры шествие русского главнокомандующего с его внушительной свитой.
Витя Зарубин, продолжавший по-прежнему вместе с подпоручиком Сикорским оставаться ординарцем Хрулёва, в этот день, начиная с раннего утра, был в состоянии оторопи, для чего предыдущий день дал вполне достаточно причин.
Одной из этих причин был не кто иной, как Хрулёв, который поразил его припадком совершенно неожиданного исступления, почти буйства, вечером, после проигранного Горчаковым сражения на Чёрной.
Хрулёв для Вити был не только высший его начальник, от воли которого каждый день и даже каждый час зависела его жизнь, так как он мог послать его куда угодно, хоть в самую пасть ада, и нужно было опрометью мчаться, несмотря ни на что, ни на волос не принадлежа самому себе.
Приказал же он ему двадцать шестого мая стать во главе двухсот — трёхсот солдат и во что бы то ни стало отстоять Камчатку под натиском целой бригады французов! Камчатки он тогда не отстоял, правда, и даже чудом считал после, что остался тогда цел и невредим, однако он испытал, хотя и в течение всего нескольких минут, ни с чем не сравнимое сознание, что вот он — командир отдельного отряда в бою, имеющем историческое значение, во всяком случае очень важном для участи Севастополя.
Эти несколько минут подняли его в собственных глазах сразу и на большую высоту: он возмужал в эти несколько минут; последнее детское, что ещё таилось в нём, переплавилось вдруг, исчезло.
И четвёртого августа, когда все на Корабельной были готовы к наступлению и рвались вперёд, чтобы взять потерянную в мае Камчатку, он, Витя, испытывал тот же захватывающий подъём, находясь вблизи Хрулёва, в которого слепо верил, который каждый день внушал ему восхищение своим полным бесстрашием, своим боевым задором…
Главное, этот бивший из Хрулёва ключом задор, далеко переплёскивающий через его солидный чин генерал-лейтенанта, через его ответственнейший пост командира всей левой стороны севастопольских укреплений.
Витю посылал он тогда к Остен-Сакену с донесением, что французы очистили траншеи перед Малаховым, отправившись на помощь дивизиям, атакованным на Федюхиных горах, и что удобнее этого момента для русской атаки со стороны Корабельной быть не может.
Однако там, в библиотеке, на вышке, где передавал донесение Хрулёва Витя, у Сакена стало озадаченное, а у начальника штаба, князя Васильчикова, явно досадливое лицо, когда они ознакомились с донесением.
Васильчиков, хотя и вполголоса и по-французски, не преминул сказать Сакену:
— Этот генерал Хрулёв, чего доброго, начнёт, пожалуй, наступление и на свой страх и риск, и тогда последствия могут быть чрезвычайно печальны, ваше сиятельство!
А Сакен, высоко подбросив брови, отчего круглые глаза его сделались вдвое шире и выпуклей, отозвался на это живо:
— Нет-нет, как же это можно, что вы!.. Напишите ему, чтобы непременно дожидался приказания главнокомандующего!
Так было упущено время для атаки французских траншей, которая несомненно принесла бы большую удачу, — прочную или непрочную, — как знать? Во всяком случае эта атака могла предотвратить полное поражение у Чёрной речки: сражение там могло бы остаться тем, что называется нерешительным, почему и потери были бы не столь велики.
Вот этого-то казённого начальнического равнодушия к моменту первейшей важности, который был им указан, этого окрика по своему адресу, тихого только в силу приличий, Хрулёв и не сумел перенести хладнокровно.
Он разбушевался вечером в тот день в своей комнате в казармах Павловского форта. Это была обширная комната, но тем яснее выступала крайняя простота её меблировки: кроме железной койки, большого круглого стола и нескольких стульев да карты севастопольских укреплений, пришпиленной на одной из голых стен, в ней совершенно ничего не было.
Видно было, что хозяин её, перейдя сюда из дома на Корабельной, не рассчитывал прожить тут долго.
У Хрулёва сидел в этот вечер бригадный генерал Сабашинский, бывший командир Селенгинского полка. Рядом с Сабашинским утверждён был между стульями его костыль: в Дунайскую кампанию бравый командир селенгинцев был ранен турецкой пулей в ногу, и эта рана теперь почему-то напоминала о себе; впрочем, Сабашинский на костыле двигался бойко.