Через несколько дней меня пригласили в поездку с журналистами на Тячевщину. «Близко?» – с надеждой спросила я. «Близко, только через горку, час, полтора пешком». – Уже в Угольке, где связь с единственным на всю округу мобильным оператором нащупывалась в долгом поиске точечно, по-сапёрски осторожно, «горка» оказалась не такой уж маленькой, а идти через чащу самой было бы самоубийством, я поняла, что попалась, но не сдалась. Меня не понимали. Я настаивала: каждому своё, кто-то едет в Тибет, кто-то – к Мидянке. В конце концов, я надоела всем, и меня высадили с местной журналисткой из села с настораживающим названием Колодное, но тут случилось, что её муж не против помочь моему откровенному до неприличия горю и мы поедем на их машине в этот чёртовый заброшенный на край земли Широкий Луг. Оказалось, что и сейчас, когда мы почти у цели, это не близкий свет. Наконец, он встретил нас на дороге, светя в кромешную ночь фонариком, и мы вошли в темноту боковой улицы.
В доме мы оба почувствовали неловкость. Ограниченное пространство тревожило, ночь за окном звенела, и надо было как-то знакомиться и обживаться на территории, грозившей в любую минуту оскалиться враждебностью. Не пошёл контакт и всё тут, обычное дело у творческих натур. Мы сидели напротив по обе стороны стола, и я тараторила и несла какую-то чушь без запинки и паузы. К чему всё это? Среди ночи вторглась в чужой контекст с пустыми руками. Две буханки хлеба, которые везла ему из Ужгорода, беспощадно «ушли» под шашлыки в Угольке, и теперь надо продержаться, как Тимур (ему хорошо, он с командой) до утра, чтоб не вспугнуть душу поэта, чтоб не замкнулся, принял и впустил. Выскользнет, уйдёт в алкоголь, уснёт, отвернётся, мало ли что выкинет это капризное дитя Марамарошской природы. Он редко говорил, брови-сенсоры тревожно ходили по лицу, как будто на нём бушевала буря. Поэт вдруг нагнулся, осторожно поднял с пола незаметную начатую маленькую бытылку-обманку с этикеткой «Шаянская» на замутнённом синем фоне, наполнил рюмки-мензурки ядрёной сливовицей, и мы трижды выпили непонятно за что.
За распахнутой настежь дверью плыла тихая звёздная ночь, влажный воздух благоухал травами, передо мной, как на подиуме, маятником раскачивался человек, вытягивая вдоль тела и складывая у колен крестом худые длинные руки с сучьями локтей, заламывал внутрь щуплые плечи и читал: Мадам сумна. Маленький «Мулен-Руж». Брудні столи… І виноградні вуса. А пиво чеське все-таки не пунш, Та я за вас сьогодні вже нап’юся. Мадам, ось після травня місяць червень є… Оса маніпулює по серветці. А з вами смачно свіже пиво п’єм. Обом нам тяжко, любочко, на серці…
Голос его был твёрдым, чуть глуховатым, бархатным, сочным, сильным, мужественным, глубоким, манящим, чёрт возьми, у неэротического, по определению знатоков, поэта был невозможно сексуальный голос. Хотя, кто его знает… Незатейливая закарпатская слива-быстрица, трансформированная умелой газдивской рукой в самогон, конечно, сделала своё: преобразила моно звучание текста в стерео и предала драйву очарование лёгкого транса. И какой дурак сказал, не будем указывать пальцем, что у Мидянки в поэзии нет эротики? Она разлита даже не в слове, а в букве, паузе. Да что вы в ней понимаете, юнцы? Эротика, когда не сверху, не снизу, не напоказ, не матом, не генитально-литературно, не словом, а когда в воздухе, предчувствием. Як одинокий, значить, ще не інок, Бо поруч верби, терен і птахи. Гуде бджола, тримається тичинок, Без хизування щастям, без пихи.