— Нормально, — буркнул он и зашуршал в пакете, чтобы достать учебник.
Я продолжала его подначивать:
— Вам надо избавиться от этой рубашки. Зачем вы её носите?
— Какая разница?
— Тридцать градусов!
— А вдруг ночевать не дома? — Он переходил на угловатые предложения, когда волновался.
— А где?
Н.И. не ответил. Теперь-то я понимаю, что он имел в виду. Тогда бы даже в голову такое не пришло.
— Неужели у женщины? — не унималась я. — Николай Иваныч!
Он перевёл взгляд на меня, глубокий, полный испуга и нежности, такой взгляд, что стало стыдно, что вспомнилось, как играли в собачку во дворе, когда перебрасывали в кругу мячик друг другу, а я была собачкой и металась между парней и очень хотела достать мячик, чтобы встать в круг, но не получалось: «собачка, ко мне», «прыгай сюда», «потявкай, тогда дам», «смотрите, она на всё готова…»
— Да какие женщины, — по его тону было понятно, что женщины в его иерархии ценностей стояли где-то между уборкой пыли и помощью австралийским черепахам.
— У вас какой размер одежды? Пятидесятый?
Он не был уверен.
Понимая, что перехожу границы, в следующий раз уже я явилась с подарком. С большой чёрной футболкой — спереди у неё была напечатана большая белая «А» в кругу. Можно было купить обычную, но мне было смешно от мысли, что Продруид получит анархическую футболку. И он, действительно, стал её носить постоянно, даже в универ. Он в ней выглядел странновато, но всё-таки не так ушибленно, как раньше.
Да, я знаю. В этой дружбе было что-то больное.
Так цирковые выродки тянутся друг к другу через решётку клеток, видя в чужом уродстве отголоски своего собственного.
Трава, трава у дома была зелёная, зелёная трава. Таял розовый свет прощально. Потом небо, загрустив, наклонилось, в сумерки укутав дома, будто кто-то день стряхнул с плеча устало в долгий ящик. Фонари зажгли вечерний свет. Веяло сладким дурманом. Цвели сады. Темнели застенчивые ивы у пруда, у дальнего берега детства. Только раз в году бывает такое. Дышалось легко, будто все печали спрятались под чёрною водой. Вечера в России упоительны: такая лёгкость, хоть в небе спи.
Улицы, где всё просто и знакомо. Цветные сны уже, кажется, висят на всех ветвях. Неба бездонного синь. Сердце бьётся вершинами.
Прячу осколки, всё, что осталось от тебя, от нашей встречи. Хочется назад, по следам пройти, но возвращаться плохая примета. Поэтому просто припоминаю слова твои и снова повторяю. Доброго вечера, Николай Иванович. Жаль, что мы не умеем обмениваться мыслями.
Открываю почтовый ящик — две газеты, писем нет.
Что же ты такое? Чем обернёшься? Горем или радостью? Ласковым солнцем или мёртвым белым снегом? Хорошо, когда странник ведает путь, ведает, где ближайший колодец. Но мы идём вслепую, и всё, что есть у нас, — это радость и страх.
Да гори оно, не взлетим, так поплаваем!
Если откровенно, то перемены пугают. Но тут уж всё равно. Пропасть или взлёт, омут или брод, или корабли в гавани сжечь. Оправдан риск и мужество. Просто так совпало. С тобой мне интересно, а с ними — не очень. Потому что ты цветок, который назло многим рос у дороги. Просто цвети, не смотри ты по сторонам и оставайся сама собой.
Звёздочка моя, голубка, ланфрен-ланфра, рыбка моя, ясный мой свет, девчонка-девчоночка, тёмные ночи!
Как же мы не знали друг друга до этого лета, как болтались по свету, земле и воде?
А может, ты вымысел? Усталость и бред. В королевстве кривых зеркал миллион чужих отражений, но я нашёл тебя среди них, я так долго тебя искал. Синица в руке, журавль в небе.
Дни проходят, пролетают года. Высыхают океаны. Время смотрит спокойно, с презрением. Заботится сердце, сердце волнуется: ведь не личное должно быть главным, а сводки рабочего дня. Я так боюсь не успеть хотя бы что-то успеть. Времени мало. И умираем давно понемножку мы. И путёвки в небо выдают слишком быстро.
Я наяву вижу то, что многим даже не снилось и не являлось под кайфом. Я понимаю, что это серьёзно. Ещё чуть-чуть, и посыпятся звёзды. Нас закутало неизвестностью. Это словно кислотный распад, как на асфальт с неба упасть.
Но мир устроен так, что всё возможно в нём. Всё, что тебя касается, всё, что меня касается.
Ромбов готовился к встречам с родственниками погибших девочек. Адрес матери Гусевой был в заявлении. По остальным он сделал запросы в ЗАГС.
Заодно обзванивал городские кладбища. Он не просто предполагал, он был уверен, что должны всплыть другие изувеченные памятники. Если он их отыщет в новых местах, это подтвердит его теорию о серийности. Подтверждение требовалось ему ещё и для того, чтобы доказать себе, что он не сходит с ума, что это не совпадение, не шалости подростков, а целенаправленное ритуальное действие.
На работе он ничего не рассказывал. Представил, как Медведев копается грязными ручищами в его девочках, как Зиновьева со скукой закатывает глаза, и решил пока даже не заикаться… А ещё он прозевал момент, в который начал думать про них «мои девочки», но теперь никак не мог отвязаться от этого определения.