По мнению Каплана, «спор Рамо и Руссо – это неосознанная борьба между представителем индивидуального творчества, которое требует сложного труда для эстетического познания, и выразителем потребностей массовых слушателей музыки» (4, с. 73). Руссо считал, что искусства и науки не должны нарушать радостного покоя «естественного человека».
Выступая против элитарного искусства, Руссо вновь и вновь обращается к примеру Спарты: «Я привожу лакедемонские празднества в качестве образца, по которому я хотел бы устраивать наши. Я нахожу в них достойными подражания не только выбор поводов, но и их простоту: вместе с очарованием патриотизма, придающим им интерес, лишенные пышности, роскоши, блеска, они дышат известным воинственным духом, присущим свободным людям […] В Спарте всегда было три танца и столько же групп танцующих в соответствии с различием в возрасте… Первой начинала группа старцев пением следующего куплета: “Были некогда и мы / Юны, смелы и сильны”. Следом за ними выступала группа мужчин, которые в свою очередь пели, потрясая оружием в такт: “Мы сейчас готовы в бой, / Нам не страшен враг любой”. Наконец, вступали дети, которые в ответ пели, как можно громче: “Мы, как только подрастем, / Всех отвагой превзойдем” (12, с. 214–215). Именно такие развлечения, убежден философ, нужны республикам. Примерно по такому сценарию и проходил праздник, устроенный на Марсовом поле в годовщину взятия Бастилии вокруг гигантского алтаря Отечества, да и многие другие торжества времен якобинской диктатуры.
По Руссо, цель человека – не возвыситься над массой, а братски раствориться в ней. Самый авторитетный идеолог равенства, призывающий вернуться в «пастушеский рай», в своей пасторальной утопии «Новая Элоиза» создает мир, который современный французский исследователь А. Филоненко афористично назвал «фискальным раем». В утопии Жан-Жак воплотил идею, сформулированную им однажды так: людей «можно сделать счастливыми, только принудив к этому, и нужно заставить их испытать счастье» (12, с. 26). Эту идею в романе реализуют герои тонкие, возвышенные, глубоко чувствующие. Руссо более всего ценит в человеке чувствительное сердце. Вскоре «эпидемия чувствительности» захватила все французское общество, заставив и писателей, и читателей превозносить всякого, кто способен растрогаться, всякого, кто любит проливать слезы, всякого, кто страдает и сострадает. Чувствительность стала считаться неотъемлемым свойством добродетельного и порядочного человека.
Однако культ чувствительности не помешал фанатичным адептам женевского мыслителя создавать тоталитарные доктрины, провозглашающие унылую уравнительность в материальном и ужасающую уравнительность в духовном.
5 ноября 1793 г. Мари-Жозеф Шенье произнес в Конвенте речь, в которой призывал заменить католичество «религией Отечества» – религией универсальной, у которой нет тайн, единственный догмат которой – равенство. 10 ноября 1793 г. в соборе Парижской Богоматери происходил антихристианский праздник Свободы: на «алтаре Разума» горел «факел Истины», собор был переименован в «Храм Свободы».
Вскоре атеизм признали чересчур аристократичным, и был принят декрет, в котором говорилось, что французский народ признает существование Верховного существа и бессмертие души. Таким образом, была создана новая государственная религия, отменившая провозглашенную ранее свободу вероисповеданий. В день культа Верховного существа Робеспьер, избранный президентом Конвента и ставший как бы первосвященником новой религии, сам поджег аллегорическую статую атеизма.
Понятно, почему в конце 1793 г. Шиллер писал: «Век достаточно просвещен, т.е. знания найдены и провозглашены ко всеобщему сведению, в количестве, достаточном для того, чтобы исправить по крайней мере наши практические основоположения. Дух свободного исследования рассеял пустые призраки, которые долгое время заслоняли доступ к истине, и основа, за которой фанатизм и обман воздвигли себе трон, подорвана. Разум очистился от обманов чувств и от лживой софистики, и сама философия, которая сначала заставила нас отпасть от природы, теперь громко и настойчиво призывает нас в ее лоно, – отчего же мы все еще варвары?» (19, с. 309).
На этот вопрос ответил А.С. Пушкин: после смерти Людовика XIV, «умы, пренебрегая цветы словесности и благородные игры воображения, готовились к роковому поединку XVIII века… Ничто не могло быть противуположнее поэзии, как та философия, которой XVIII век дал свое имя. Она была направлена противу господствующей религии, вечного источника поэзии у всех народов, а любимым орудием ее была ирония холодная и осторожная и насмешка бешеная и беспощадная» (10, с. 312). Просветители «убивали воображение» (А.В. Шлегель), рубили корни древа искусства.
Романтики уйдут из мира «моральной геометрии» в мир мечты, фантазии, грез, в котором музыка воспринимается как «откровение бесконечности» (Жорж Санд).
1