Рабиху, когда он сидит рано по утрам в выходные с Эстер, пока Кирстен отсыпается, нравятся игры, в которых он изображает различных животных. Не сразу до него доходит, до чего страшным он может казаться. Раньше и в голову не брал, какой он огромный, какими странными и грозными могут быть его взгляды, насколько враждебно способен звучать его голос. Притворный лев (на четвереньках на ковре), к ужасу своему, обнаруживает, что его маленькая подружка по игре криком зовет на помощь маму и отказывается успокаиваться, несмотря на папины уверения, что гадкий старый лев уже убежал, а добрый папа вернулся. Он ей не нужен ни в каком виде, нужна только ласковая и заботливая мама (той приходится вставать с постели, как по тревоге, а потому она не очень-то признательна Рабиху). Он осознает, насколько осторожен должен быть, когда знакомит дочку с разными сторонами окружающего мира. Не должно существовать никаких привидений: само слово наделено силой внушать ужас. И никаких шуток про драконов, особенно после наступления темноты. Имеет значение, как именно он впервые разъясняет ей, что такое полиция, и различные политические партии, и отношения между христианами и мусульманами… Он понимает, что никогда не увидит никого в столь беспечном состоянии, в каком имел возможность узнавать дочку (он был свидетелем ее героической борьбы за то, чтобы перевернуться со спинки на животик, и того, как она написала первое слово), и что его священный долг – никогда не использовать против дочери ее слабости. Циник по натуре, он знакомит дочь с миром с упором на добро: да, считает Рабих, политики стараются изо всех сил; ученые в данный момент работают над исцелением болезней – и на это время было бы очень правильно выключить радио. В более захудалых соседних районах города, по которым они проезжают, он чувствует себя апологетом-чиновником, устраивающим турне какому-нибудь важному лицу из-за границы. Надписи и рисунки на стенах скоро закрасят, те фигуры в капюшонах орут, потому что радуются, деревья в это время года прекрасны… В компании своей маленькой пассажирки ему наверняка стыдно за своих сверстников-взрослых. Что же до его собственной натуры, то и она смягчилась и стала проще.
Дома он «папа», человек, не переживающий из-за карьеры или финансовых забот, любитель мороженого, бестолковое существо, ничего так не любящее, как кружить в воздухе свою визжащую дочку и, подняв, усадить ее себе на плечи. Он слишком сильно любит Эстер, чтобы посметь навязать ей свою взрослую беспокойную действительность. Любить дочь – означает изо всех сил стремиться набраться мужества не быть во всем собой. Мир, таким образом, обретает (в ранние годы Эстер) подобие стабильности, которую, как ощутит она позже, он, должно быть, впоследствии утратил, хотя на деле, если мир и имел ее когда-либо, так только в решительно и благоразумно отредактированном ее родителями виде. Прочность и чувство долговечности этого мира – иллюзия, поверить в которую способны лишь те, кто еще не понимает, насколько случайной может быть жизнь и как постоянны перемены и крушения. Для Эстер, например, здание на Ньюбэтл-Террас просто и естественно «дом» со всеми вечными ассоциациями, вызываемыми этим словом, а не вполне обычное строение, выбранное родителями в качестве жилища по соображениям выгоды. Степень непредвиденного достигает апогея в случае с существованием самой Эстер. Если бы жизнь у Кирстен и Рабиха разворачивалась хоть чуточку по-иному, созвездие физических черт и свойств характера, которые сейчас, по видимости, так неотделимо и необходимо слились воедино в их дочери, могли бы принадлежать совсем другим существам, гипотетическим людям, которые навеки останутся замороженными, как несбывшиеся возможности, – разрозненный генетический потенциал, так и не приведенный в действие, потому что кто-то отменил встречу за ужином, уже имел ухажера или чересчур стеснялся попросить номер телефона. Ковер в комнате Эстер – бежевое шерстяное пространство, на котором девочка часами просиживает, вырезая из бумаги фигурки животных, и с которого в солнечные дни через окно смотрит в небо, – потеряет для нее давнее ощущение поверхности, на которой она впервые училась ползать и особый запах и фактуру которой она будет помнить до конца своих дней. А вот в пространстве существования ее родителей ковру едва ли предназначалась роль стойкого тотема домашнего быта: на деле его заказали всего за несколько недель до рождения Эстер, немного поспешно, на центральной улице возле автобусной остановки у ненадежного местного торговца, который вскоре после этого прикрыл лавочку. Частично убеждение в сносности бытия только рожденного человека вытекает из неспособности понять хрупкую природу всего сущего.