— Почему?… Почему?… Потому что я… я не совершал убийства. Я хотел помочь Лэрри, а окружной прокурор, мистер Юстис, назвал это убийством, я не мог признать себя виновным в убийстве, не мог подписать ничего такого… понимаете? — Он зажмурился, потом, приоткрыв глаза, продолжал хрипло и очень тихо: — Видите ли, сначала я считал, что поступил правильно. Вернее, мне хотелось в это верить. Верить в то, что это был сознательный и умышленный акт, не имеющий с убийством ничего общего. Я не чувствовал себя виноватым — ни перед Богом, ни перед людьми.
— Вы сказали «сначала». Теперь вы так не считаете?
— Теперь, только теперь я осознал свой грех. Я преступил закон, совершил преступление против совести. Совершил зло. Я запутался тогда, вообще был не в себе. Лэрри… мой самый близкий друг… И я оказался его лечащим врачом только потому, что мои коллеги из Атланты — и его жена тоже — решили, что ему лучше умереть в родном городе, рядом со старым другом… Мне невыносима мысль о том, что я убил своего друга. Но я действительно его убил. Я действительно совершил убийство. Теперь я это понимаю. Я был всего лишь врачом, трезво оценившим состояние больного. Я не понимал, что делаю. Я не должен был браться за лечение Лэрри. Остается только надеяться, что когда-нибудь мистер Макфай и миссис Макфай простят меня, и Бог услышит мои молитвы. Может, когда-нибудь я и сам прощу себе это зло. Ни один человек не имеет права решать, когда умереть другому. Теперь… теперь я это знаю точно. Я…
Голос у него прервался. В глазах мельтешило от долгого созерцания пера на шляпе Полли Уэлк. Он закрыл глаза рукой и не мог вымолвить больше ни слова.
— У меня все. — Голос Берта донесся словно издалека.
Но Гай не сдвинулся с места и не убрал с глаз руки. Он слышал, как Колин Юстис сказал, что у него нет вопросов, и он знал почему — несколько женщин плакали в зале, одна рыдала прямо на скамье присяжных. Колин трезво рассудил, что не стоит задавать бессмысленные вопросы этому втоптанному в грязь бедолаге и настраивать против себя публику. Поощряя эту истерику, можно свести на нет все заготовленные неоспоримые аргументы.
Берт немного успокоился и теперь напряженно сопоставлял факты, и Гай знал, что у него на уме и что он твердит про себя. Наверняка перебирает ключевые слова, соображая, как бы их поэффектнее расставить! «Я не понимал, что делаю… не понимал, что делаю». А почему он сказал эти слова?… Почему?… Потому что это правда, потому что он действительно убил Лэрри — ослепленный, одурманенный, захваченный чувством. Конечно, он не понимал, что делает, этот доктор, который хотел казаться милосердным — Мар, Берту, Ларсону Уитту, самому себе, — это было не проявление милосердия, а безумство страстно, безнадежно и греховно влюбленного, совершившего непростительное преступление в состоянии аффекта.
— Вы можете сесть на свое место, — сказал судья Страйк.
Гай молча поднялся и пошел к скамье подсудимых. Судья Страйк объявил, что заседание будет продолжено после обеда. Женщина на скамье присяжных все еще сморкалась в платок. Полли Уэлк рыдала, не пряча крупных сверкающих слез, которые стекали по ее жирным щекам. Миссис Коффин плакала, судорожно всхлипывая, Ида Приммер заливалась слезами, показывая свои некрасиво выступающие вперед зубы.
Не плакала только Мар, слезы ее таились очень глубоко, так глубоко, что просто не смогли пролиться.
Вилли Наю пришлось пробираться сквозь толпу, когда он возвращался от Пата, бережно держа обеими руками накрытое салфеткой блюдо. «Нет, он ничего не говорит, — без конца повторял он наседающим на него любопытным. — Рубленая солонина с яичницей…» Нет, он ничего не заказывал, но это отличная грудинка, и Пат считает, что от нее-то уж, во всяком случае, он не откажется.
— Ну, что же, он так и молчит все время?
— Да, сидит на кровати и молчит.
— И ни слова?
— Ну, сыграли мы с ним в картишки. Но голова у него, верно, не тем была занята — ничья шесть раз подряд.
Вилли протиснулся, наконец, сквозь толпу. Когда он подошел к кабинету Ларсона, дверь распахнулась, Ларсон вышел к людям и стал призывать к спокойствию. Потом сказал что-то насчет справедливого суда, который все решит как надо. Дальше Вилли слушать не стал. Он заковылял по коридору к камере, где неподвижно сидел на кровати Гай. Смежная камера была пуста. Шеффера-пьяницу утром выпустили.
— Так ничего и не хочешь?
— Нет, спасибо.
— Рубленая солонина, яичница, ржаной хлеб, кофе.
— Только кофе.
Вилли подал ему кофе:
— Грудинку точно не будешь, док?
— Съешь ты, Вилли.
— Ну, если ты не хочешь…
— Ешь, ешь.
— Надо было кетчуп захватить, — посетовал Вилли и воткнул вилку в яркий желток.
Итоговое выступление Берта началось двадцать шесть минут второго. Говорил он громко, яростно жестикулировал, пылая праведным гневом, подробно останавливался на вещах, которые не имели к делу никакого отношения, иногда принимаясь чуть ли не напутствовать присяжных, что составляло исключительное право судьи Страйка.