Лестница ввинчивается в небо. Чем выше, тем громче эти вздохи: га-ах! Вот и площадка.
Не труба подзорная, а пулковский телескоп.
У трубы — желтоволосая девушка. Ест яблоко — не на ленинградской ли земле оно вызрело, такое смугло-красное?
— Огонь откуда?
— Все с завода… пишущих машин.
— Можно посмотреть?
— Да, пожалуйста…
Девушка отложила яблоко. Оно лежит на крутом боку. Когда ветер напирает, яблоко вздрагивает.
— Путиловский… там, где сожженное деревцо?
— Да, это и есть наш литейный цех.
Галуа приникает к стеклу.
— Через поле от литейного — немцы?
— Через поле.
Он не отрывает глаз от стекла — ему надо соотнести расположение наших и немецких позиций.
— А бьют они оттуда, где эти руины?
— Дождитесь выстрела… Видите? Облачко едва приметное?.. Теперь быстро обернитесь, да, да на город! Видите, столб сизого дыма? По-моему, это тот самый снаряд.
— Это что же… снаряд описывает кривую у вас над головой?.. — спрашивает Галуа.
Девушка берет недоеденное яблоко, принимается за него без прежнего аппетита:
— Да, конечно.
Галуа вздыхает.
— Сколько вам лет?
— Пятнадцать с половиной.
— Семья… в Ленинграде?
— Отец был… в литейном завалило, — она оперлась о парапет, охвативший площадку, взглянула вниз — завод был там. — В феврале… — она положила яблоко — теперь уже не было силы доесть.
Вот и завод. Ворота распахиваются, едва машина приближается к ним, будто в самой машине есть нечто такое, что способно открыть их на расстоянии.
Галуа выбирается из машины, не без тревоги смотрит вокруг:
— Вот он какой, Путиловский… Гроза!
Да, он так и сказал: «Гроза», вложив какой-то свой смысл в это слово. Быть может, вспомнил то, что отодвинуто больше чем на четверть века. И тогда ведь Путиловский был грозой… Октябрь, как его увидел мир в девятьсот семнадцатом, возник где-то на булыжных площадях Путиловского.
Они заходят в кабинет директора.
— Господин Галуа?.. Честь имею: Николай Пузырев — директор… — Мужчина поворачивается к Тамбиеву: — Знал бы, что буду принимать иностранного гостя, — побрился бы… Вчера у нас такое было — ох господи!..
Щетина у него действительно знойная, да и только ли в щетине знойность? В бровях, чуть сросшихся у переносья, в губах, заметно коричневатых, в плитах румянца, в отливе кожи.
— Пожалуйста… прошу вас, — это опять к Галуа. — Курить будете?
Пузырев докурил папиросу, дотянулся до пепельницы, с заученной небрежностью загасил, вдавив в дно.
Галуа взял пепельницу: осколок снаряда в виде желоба.
— Немецкий снаряд?
Пузырев взглянул почти весело.
— Да, ребята из литейного обнаружили в бочке с водой. Упал и вскипятил чайку на целый цех.
Галуа улыбнулся невеселой шутке.
— Я ходил с конвоем в Мурманск, так на корабле такой осколок угодил в кухонную кастрюлю.
— С конвоем, говорите?
— Да, а что?
Нет, не бледность, а тревожная беловатость тронула небритые щеки Пузырева.
— Нет, ничего.
Но Галуа забеспокоился:
— Мне показалось, вы хотели что-то сказать…
— У меня жена ходила с конвоем, — произнес Пузырев.
Галуа засмеялся: казалось, невелика причина для радости — жена Пузырева ходила с конвоем. Галуа точно преодолел рубеж, разделявший их с Пузыревым. После этого разговор может пойти легче.
— Что говорит… мадам Пузырева?
Пузырев смутился.
— Говорит, что народ нас понимает лучше…
— Лучше, чем кто? — тут же реагировал Галуа. — Лучше, чем… Черчилль?
Пузырев погрозил гостю пальцем — ему хотелось свести этот разговор к шутке, иного выхода не было.
— Нет, о Черчилле мы тот раз не говорили, — сказал он, усмехаясь. — Одним словом, народ лучше понимает.
Пузырев встал: все предварительное было сказано, надо было переходить к делу.
— Может быть, начнем с передовой?.. — спросил он.
— В каком смысле? — легкое беспокойство объяло Галуа.
— В прямом: пойдем в литейный…
— Ну что ж… а я, признаться, хотел вас просить об этом.
— Ну, тогда тем более.
Они пошли. Пузырев хочет идти вровень с гостями, но нет, нет, его выносит вперед.
— Литейный… выдвигается утесом?
— Да, пожалуй, утесом.
— А нельзя ли было его отодвинуть вглубь?
— А зачем? Отодвинуть вглубь — значит выдвинуть кого-то вперед… Надо же быть кому-то впереди, верно?
Галуа вздыхает, Иносказательный смысл последних слов Пузырева понятен и ему.
— Верно.
Они идут по цехам.
— Прежде много женщин было на заводе?
Пузырев невольно осматривается: гость точно приметил — редко встретится мужчина, все женщины.
— Нет, Кировский держался на мужиках. А потом, в начале войны, сколотили Кировскую дивизию — ах, какой народ ушел с завода! Знаменитые бои под Лугой и Пушкином в сорок первом — это все наши, кировцы!.. А потом пошли самолеты на восток, тоже поулетали — один другого лучше! Кто остался, будто врос в завод, да об этом я расскажу… К старикам пришли новенькие — а знаете, у женщин есть такое, что для завода бесценно, особенно в эту нелегкую пору…
— Свободны от мужских пороков? — засмеялся Галуа, но Пузырев как бы не принял его улыбки, не хотел принимать — жило в нем сейчас что-то такое, что отвергало шутку Галуа.