Рузвельт, как и надлежит деятелю, знающему себе цену, понимал, что его пребывание на соответствующем посту регулирует не только он сам, но и сама история, а с историей шутки плохи. Уже по этой причине ему было очевидно: он должен уйти, заслужив благодарность современников. Тут дело было даже не в нем, Рузвельте, а в объективных законах, которые определены не только условиями социальными, но и природой — идет великий процесс обновления живого, смена поколений. Для Рузвельта тут не было ничего обидного, не он выдумал этот процесс, и не ему вступать с ним в единоборство. Особым тщеславием Рузвельт не страдал — сделанное им на крутом повороте тридцатых годов как бы возблагодарило его за все его труды и усилия. Те же Кулидж и Гувер попытались бы удержаться на этом посту по возможности дольше, он был выше этого, что делало ему честь. Конечно, нельзя сказать, что у него не было тут соблазнов. Он человек смертный и подвержен, разумеется, человеческим слабостям. И он, наверно, обрел привычки, которые стали его второй натурой, и ему, возможно, нравился его новый быт, исполненный почитания, и ему импонировали большие и малые знаки внимания, которым он был окружен. Гипноз всего этого столь неотразим, что часто берет в плен и хороших людей. Но, к чести Рузвельта, надо сказать, что он понимал: президент — всего лишь слуга народа, не более чем слуга временный. Поэтому знаком его деятельности была формула «Дорогу новому, а значит, и молодому», поэтому при нем получило такой простор движение «Дорогу молодым». Во всех сферах деятельности, в том числе и в политике; тут рядом со стариком можно было увидеть молодого — если хотите, и в этом была политика Рузвельта. Но было одно обстоятельство, с которым должен был считаться президент: иногда можно уйти, иногда нельзя. Сейчас был тот самый момент, когда отставка Рузвельта и мне казалась невозможной…
— Помню, что в тот раз президент сказал, что он сделал свое дело, как надлежит истинному демократу, и пусть другие понесут эту ношу дальше. Я не сдавался и сказал, что сегодня нет уже двух мнений и насчет того, что будет война, а на весах войны авторитет человека, стоящего во главе государства, часто является шансом решающим. Я сказал, что у Америки нет человека, который бы в большей мере, чем Рузвельт, был способен организовать ее военные усилия. Конечно, можно попробовать найти замену президенту, но, на мой взгляд, искать такую замену сейчас поздно. Президент выглядел очень усталым, и мне показалось, что все, что я говорил президенту тогда, безжалостно, по крайней мере, у меня было чувство вины. Мне еще показалось, что к концу нашего разговора президент в какой-то мере внял мне, но то, что он сказал, вызывало чувство сострадания к нему. «Знаете, Джон, — сказал он, — я никогда не бываю один, я даже не могу погулять вон под теми деревьями, что вы видите из окна, обязательно кто-нибудь подле меня…» Эти и другие воспоминания пришли мне на ум, когда я раздумывал над тем, какой оборот примет мой разговор с президентом. А между тем неведение продолжалось недолго. В Монреале стало известно, что президент назвал меня сенату в качестве возможного посла в Лондоне, а вслед за этим я узнал, что сенат утвердил представление президента… Мне сказали, что сенат был единодушен, но у меня не было тут иллюзий, да как могло быть иначе? Иллюзии — не качество дипломата… Прав я?
Тарасов полагал, что сенат был не столь единодушен по поводу назначения Вайнанта, как это старались представить друзья будущего посла, сообщив ему о решении сената в Монреаль. Наверно, они не хотели огорчать его, хотя человека зрелого не должна печалить правда, даже огорчительная. Если уж тебе суждено испытать огорчения, испытай их раньше — по крайней мере, у тебя больше времени с ними совладать. И еще думалось: оставаясь в Лиге наций, Вайнант единоборствовал, с внешними силами; дав согласие занять посольский пост в Лондоне, он вызвал на себя огонь сил внутренних.