Бекетов едва удержал себя, чтобы не спросить: «И вам?» Да, смысл произнесенного ею заключался в том, что она относила это к себе. Она точно говорила: если все люди разделены на тех, кто имеет этот шелковый волосок и у кого его нет, какой смысл друга жизни выбирать по иному признаку. Неизвестно, как бы развивался этот разговор, но на пороге возник Новинский и, увидев Бекетова, смешался.
— Я прервал вашу беседу, Сергей Петрович, простите. Аня сетовала, что вам недосуг зайти за книгами… — Он обратился к жене: — Я освобожусь через полчаса…
Он откланялся с несвойственной ему торжественностью. Он нещедр, нещедр Новинский: поклон отвесил церемонный, однако времени дал в обрез — полчаса. Кстати, если Анна Павловна обратила крылатое слово Шошина к себе, то как его следует понимать, это слово? Ну, эта самая хрупкая ворсинка, что зовется душой, есть она, например, у Новинского? На взгляд Анны Павловны, есть? Не тут ли существо того, что хотела сказать Новинская?
— Ничего нет важнее, чем эта нить, — произнесла она храбро, с приходом Новинского храбрости у нее не убавилось. — Есть она, эта нить, в друге — счастье, нет ее — беда…
— По этой формуле, женя Шошина должна быть в Лондоне, не так ли, Анна Павловна?
— Жена Шошина? — вопросила она, и ее голос явил печаль, даже разочарование — она уже давно относила этот разговор к себе, а тут вдруг жена Шошина? «Есть она, эта нить, в друге…» — это же она говорила о себе, только о себе. — Жена Шошина? — у нее не было сил скрыть огорчение. — Быть может…
Полчаса, что дал Новинский Бекетову, почти убыли, и Сергей Петрович вдруг почувствовал, что не может уйти. Да, он должен был сказать себе, что у него нет сил встать и покинуть эту комнату, не очень разобравшись, что же с ним происходит. Она сидела все там же, у настольной лампы, где он застал ее, когда вошел сюда. Он вдруг ощутил, что ему необходим ее говор с этим придыханием и с этими круглыми волжскими «о», этот голос, в котором вдруг прорывались шутливо-иронические нотки, этот смех, чуть ребячий, с пофыркиванием, даже само молчание, когда она вдруг, затихнув, опускала глаза, задумавшись, и только вздрагивали брови, выдавая мысль, упорство мысли. Он, казалось, готов был согласиться на то, чтобы, как сейчас, между ним и ею была стена, которую не в его силах смести, преодолеть, лишь бы была рядом, лишь бы ее можно было видеть.
— Сергей Петрович, чую, что, если не скажу сейчас, никогда не скажу, — она взглянула на него с неодолимой пристальностью и грустью. — Можно?
— Да.
Она молчала. Ей надо было хорошо обдумать то, что она хотела сейчас сказать, для нее это было очень важно.
— Ну конечно, душа — это, как сказала бы моя мама, от бога; одному она дана, другому нет… Но есть нечто такое, что человек обретает не на небе, а на земле, Сергей Петрович. — Она не прятала глаза сейчас, она смотрела безбоязненно, и во взгляде ее было жадное внимание — ей надо знать, как он отнесется к ее словам. — Я говорю об этом огне страданий, через который проходит человек и который сжигает в нем скверну, навсегда сжигает и делает человека неспособным ко лжи… О, это великое достоинство, когда человек, позади которого жизнь, может сказать: я жил по правде…
Бекетов смутился — однако надо обладать немалой храбростью и, быть может, силой, чтобы вот так повернуть разговор, глядя тебе прямо в глаза.
— Вы к чему это, Анна Павловна? — спросил он, хотя мог и не спрашивать, логика ее мысли была нерушима.
— Вы для меня такой человек, Сергей Петрович, — произнесла она и не отвела глаз, ее взгляд был все так же безбоязнен. — Не знаю, найду ли я в себе силы сказать вам это завтра, но сегодня я вам говорю это и не скрою, что испытываю счастье… — Она взяла со стола раскрытую книгу и, вложив в нее карандаш, закрыла. Этот жест был тих, как только мог быть ее жест в эту минуту, но в нем был смысл, точный — она торопила его.
Вот она, жизнь моя страдная, вот она, жизнь моя, твердил он себе, уходя. Это было бегство, радостное бегство. Да не ясно ли, что она сказала все и за себя, и, быть может, за Бекетова. Все, что могла сказать в нелегком своем положении, сказала. Самоцвету надо объяснить, что он самоцвет, иначе он пролежит в земле вечность, как булыжник. Наверно, сравнение это грубо, но оно верно. Что-то случилось с нею такое, что пробудило ее. Дело не в нем — в ней. Да знала ли она себя до этого? Если же узнала, то для чего? Узнав, добыть силы и совершить такое, что истинно необходимо людям. Что совершить?
Он вышел из посольства и, взглянув на небо, точно окаменел. В этом было страшно признаться, но он понимал, что Екатерина, многотерпеливая подруга его, данная, казалось, самой судьбой на весь крестный путь в этой жизни, напрочь лишена черт, которые он увидел в другой женщине и которые для него бесценны… Да, как разрубить этот узел, не повредив совести? Однако неудобная штука эта совесть; казалось, она существует сама по себе, и воли своей ты ей не навяжешь.
22
В Москву явился Бухман и тут же позвонил Бардину.
— Вы обедали? Я просил накрыть стол в номере, приезжайте.