Самое ужасное, что с ним приключилось в жизни, — перелом лодыжки во время игры в регби; она полностью зажила после физиотерапии. Он считал, что со мной произошло нечто похожее или даже, что, по логике вещей, мне должно быть не так больно, как тогда было ему, ведь я ничего не сломала. Ему надоело отпрашиваться с работы, чтобы возить меня на процедуры, не имевшие пользы. Как и все прочие, он не мог вынести перемен в моем настроении, а когда боль становилась особенно мучительной, он просто уходил из дому, забрав бумажник, ключи от машины и мобильный телефон, — в паб, или к сестре, или просто куда-нибудь, где мог бы забыть о своей больной и вечно всем недовольной партнерше.
В такие моменты я лишь облегченно вздыхала, поскольку это означало, что я могу кричать, стонать, ругать на чем свет стоит проклятую боль и проклятую спину.
И конечно, дело было не только в физических усилиях, которые Грэхему приходилось прилагать, чтобы перетаскивать меня с места на место, помогать одеваться, приносить каждый вечер еду или ходить по магазинам. Мы больше не были близки. Даже в те дни, когда боль притуплялась, мы могли самое большее обнять друг друга и поцеловать. Естественно, ему требовалось большее, но он не хотел ни о чем просить или настаивать, боясь, что сделает мне лишь хуже. И даже когда я хорошо себя чувствовала и могла бы попытаться, он боялся начать то, что я, возможно, не сумела бы закончить.
Он продержался пять месяцев после аварии. Не знаю, постепенно ли в нем это накапливалось, или поводом стали конкретные мои слова или поступки, но однажды утром я проснулась, а его рядом не оказалось. На столе внизу он оставил записку.
В выходные пришла его сестра, и мы вместе собрали вещи — какие смогли.
Я много думала о самоубийстве еще до того, как ушел Грэхем. Порой мне ничего так не хотелось, как умереть, ведь смерть избавила бы от боли, но, пока Грэхем был со мной, сделать этого я не могла. Что, если он меня найдет? И возненавидит за то, что я сдалась, несмотря на силы, которые он на меня потратил?
С его уходом у меня не осталось причин жить дальше, не осталось никого, кого заботило бы, жива я или мертва, — но я боялась сделать что-то не так и причинить себе еще большую боль. И, несмотря на немалое количество прописанных мне лекарств, было сложно накопить достаточно таблеток, чтобы разом решить задачу. Но я часто об этом думала и мечтала о смерти, как прежде мечтала о том, что уходит боль, а еще раньше — о садах, детях и выходных на природе. Смерть стала моим неуловимым любовником, которого я ценила, о котором тосковала и которого ревностно оберегала, пусть он и оставался недостижимым.
Жизнь моя превратилась в пустоту, в руины прошлого счастья. Осталась лишь бездонная пропасть боли и тоски.
Кто знал, что все так просто? Мне лишь нужен был кто-то, с кем можно было бы поговорить, кто понял бы, насколько я близка к крайней точке, и сказал, что в мыслях о смерти нет ничего плохого. Каждый имеет право решать, когда с него хватит. Зачем мучиться долгие годы в этом аду, когда есть столь прекрасный выход?
Колин
Я появился в доме Вона ровно в половине восьмого вечера, держа обернутую в бумагу бутылку белого вина, которую купил в супермаркете за полцены — деньги, показавшиеся мне вполне приемлемыми, — хотя Вон, скорее всего, подумает, что я потратил больше.
— Колин! — Он открыл дверь и тепло пожал мне руку, что показалось мне весьма странным.
Вона Брэдстока я знаю почти четыре года, но не помню, когда мы в последний раз прикасались друг к другу — если такое вообще случалось.
Он отошел в сторону, пропуская меня. В коридоре я снял пальто и протянул ему бутылку. Дом у него удивительно большой, отделан по последней моде — ламинированными полами и выкрашенными в нейтральный цвет стенами. Как назвать этот цвет? Грибной? Серо-коричневый? В любом случае он смотрится чудовищно, словно вода, в которую сто раз окунули акварельную кисть. А в углу стоит жуткая ваза, похожая на подставку для зонтиков, из нее торчат какие-то ветки. Никогда не мог понять, зачем следовать столь дурацким поветриям.
— Заходи, — весело сказал Вон. — Познакомься с Одри.
Не меньше меня удивило, что на нем джинсы и сорочка явно от какого-то дизайнера. Когда мы встречались в обеденный перерыв, он выглядел намного моложе в помятой старой рубашке и галстуке, с вечно расстегнутой верхней пуговицей. Я всегда полагал, что он моложе меня по крайней мере на десять лет, но теперь уже не был в этом уверен.
За открытой дверью гостиной виднелся высокий потолок, выкрашенный еще в один из тех кошмарных новомодных цветов, которые совершенно устареют через несколько лет. Как он называется? Пшеничный? Кукурузный? Глостерский сыр?
Я так увлекся элементами отделки и ничем не примечательными картинами, что даже не заметил вышедшую из кухни женщину. Но тут Вон, тихо кашлянув, произнес полным обожания голосом:
— Колин, это Одри.