Я не выдержал, начал униженно просить прощения. Умолял простить меня за грубость, за невнимание, за школьные грехи – пытался вспомнить каждую мелочь.
Она повернула голову, лица разглядеть я не мог. Сказала с грустным безразличием:
– Какой смысл? Ну прощу я тебя? И что?
– Обещаю, я тебе обещаю…
Она уныло рассмеялась.
– Честное слово…
– Честное слово? – удивленно повторила она. – Ты? Каким образом человек без чести может дать честное слово? Человек без совести. Без элементарного уважения, как такой может рассуждать о чести? Эгоист, которому наплевать на всех – на брата, на отца, даже на мать.
Она продолжала говорить. Перламутровое окно подернулось мутью, потемнело, стало лиловым. Цвет странный, какой-то пыльный, вроде как у тех синих слив с седым налетом. – А вранье? Патологическое вранье. Шага не может ступить без вранья. Верно тогда Полина Васильевна тебя назвала… – Это ж в третьем классе…
– Он говорит «в третьем классе»! – Снова горькая усмешка. – На все у него есть ответ. Всему есть оправдание.
Вспомнились разбитые и давно забытые вещи. Мной забытые – у матери оказалась отменная память. Какие-то стертые двойки в дневнике. Записи гневных учителей. Какие– то драки, синяки и порванные штаны. Я слушал: точно чья-то плавная рука постепенно приподнимала занавес. Истина оказалась банальной, да и лежала на поверхности. Раньше мне было страшно на нее взглянуть. Раньше? Всю жизнь.
– Мама, – произнес я глухо. – А ведь ты меня просто не любишь.
Она замолкла на полуфразе. Застыла. В то мгновение у меня еще оставалась надежда, что она возмутится, возразит, скажет что-нибудь обидное. Упрекнет или оскорбит. Нет, ни звука, она даже не вздохнула. Просто отвернулась к окну. И все.
Отец вернулся около полуночи. Подъезжая, скинул газ, мотор «Мефисто» жирно урчал на низких оборотах, совсем как сытый хищник. Потом смолк. В наступившей тишине звякнул замок гаража, скрипнули ворота. Послышались шаги, хруст гравия, тихое посвистывание.
У подъезда он остановился, закурил. Я представил лицо, красивое, чуть грубое от проступившей щетины, как отец с удовольствием затягивается и выпускает дым в ночное небо, разглядывает звезды, вслушивается в осторожное пение соловья и далекие звуки железнодорожной станции – сиплые гудки и вздохи маневрового паровоза, бормотание сонного репродуктора, клацанье вагонных буферов.
Я лежал лицом к стене, Валет сидел за своим столом – зубрил билеты по физике. Мы с ним не перекинулись ни словом. Иногда он что-то шептал, должно быть, хвалил себя – так, хорошо, хорошо, – шумно листал учебник и шуршал бумагой. Я царапал ногтем штукатурку, лелея тайную надежду, что, когда я усну, брат меня задушит. Или перережет мне горло своим перочинным ножом. Или еще каким-нибудь образом положит конец моим мукам.
Утром я проснулся жив-здоров, но с муторной тяжестью на душе. С предчувствием беды, как пишут в романах. Умылся, без завтрака поплелся в школу. Экзамен подходил к концу, в коридоре маялись двоечники. Слонялись от стены к стене, трусливо переговаривались. Подскакивали к выходившим из класса, клянчили у них шпаргалки.
– Какая-то грымза прикатила из Плявиниса, – пожаловался мне Никандров, очкарик по кличке Бацилла. – Из РОНО. Зверствует, курва.
– Два банана уже вкатили, – поддакнула Пономарева. – Хвощу и Дятловой.
Приоткрылась дверь, в коридор по стенке выполз Арахис. Красный лицом, взмокший, точно грузил мебель.
– Фу! – выдохнул он и провозгласил триумфально: – Три балла! Закон Бойля – Мариотта, мать его ети!
– Титан! – Я ткнул его кулаком в грудь. – Шпоры есть?
Арахис полез во внутренний карман, вынул бумажную гармошку, исписанную бисерным почерком. Бумага была мятая, теплая и влажная, кое-где буквы расплылись, как от жира. Я узнал почерк.
– Кутя? – спросил, складывая гармошку.
– Она! – Арахис вытер рукавом лицо. – Богиня!
Тут Арахис загнул. Худая, с бледными губами, она больше напоминала хворую птицу. У Кутейниковой я списывал регулярно. Скорее всего, я ей просто нравился, она была отличницей и активисткой, но мне, троечнику и разгильдяю, не отказывала никогда. Лишь укоризненно хмурилась и по-взрослому качала головой.
Спрятав шпаргалку в карман, я взялся за ручку двери.
– Чиж! – поймал меня за воротник Арахис. – Лукич-то где? Непорядок.
Он снял со своего лацкана комсомольский значок, протянул мне. Я пристегнул значок и распахнул дверь.
– Можно?
Минут через сорок я сдал экзамен по физике на «удовлетворительно». Спасся снова благодаря Милке Кутейниковой. Как это ни странно, отчасти благодаря брату. Грымза из центра, чернявая и бровастая, в свекольного цвета костюме, наклонившись к нашей физичке Елене Семеновне, тихо спросила:
– Тот Краевский – брат этого?
Елена Семеновна, сложив накрашенные губы гузкой – словно собиралась кого-то чмокнуть, – трагично и молча покачала головой, мол, увы.