Но для меня сейчас он был не просто пятиклашкой на велике, нет, я его увидел по-новому, как один из элементов мироздания – этакой лилипутской шестеренкой, шестереночкой – да-да, конечно, едва заметной, но важной, а главное, искусно встроенной в главный механизм, в божественно гениальную машинерию вселенной, в которой крутятся сатурны и плутоны, невидимые инфузории пляшут броуновскую польку, могучие киты скользят в гробовой тьме марианских впадин, на тропических островах извергают лаву вулканы с чарующими именами, космонавт Леонов плывет среди ледяного мрака, а на Хоккайдо розовым снегом облетает сакура.

Тихий и ясный, сидел я на лавке, точь-в-точь тибетский монах в нирване. От меня ускользнуло, когда Дантес покончил с классикой и перешел к своей излюбленной теме.

– Марсель… – щурился он от табачного дыма. – Сингапур… Амстердам…

Я снова не слушал – раскрывался всевидящим оком, жадным и мудрым, охватывая сразу весь мир: и звонкую синь, перечеркнутую инверсионными следами истребителей, и сизую даль, мерцающую, как перламутровое нутро морской ракушки, и жухлое поле с одиноко ползущим трактором, и сонно текущую Даугаву, и глянцевый лоск свежевыкрашенной лавки с прилипшими щетинками от кисти, и похожий на затейливую мозаику пестрый мусор на гравии парковой дорожки – окурки, спички, пивные пробки.

Я впитал в себя мироздание, мироздание поглотило меня. Как колыбельная, сквозь дрему до меня долетала плавная речь Алика-Краба. Пропойцы, калеки, поэта. Гомер, подумал я, чистой воды Гомер.

– Они там всех мастей и калибров: сдобные голландки, шоколадные креолки – о боже, такие лапочки; черные как грех эфиопки, бронзовые гречанки – да-да, крепкие и ладные, как цирковые акробатки; одни похожие на жар-птиц, другие – на тропических бабочек, третьи – на сон душегуба, приговоренного к гильотине; они торгуют своими порочными телами, выставляя себя напоказ в витринах, что выходят на канал, освещенный тысячей китайских фонариков, которые отражаются пестрыми змейками в чернильной воде и пляшут-пляшут-пляшут сладострастную самбу, извиваясь и переплетаясь с похотливыми северными звездами и разбитой вдребезги пьяной луной.

Алик прикончил портвейн одним глотком прямо из бутылки, мельком взглянул на этикетку – удивленно, точно ему вместо портвейна за рубль двадцать семь подсунули какой-то изумительный шато-лафит урожая пятьдесят шестого года.

– И представь себе, мой голубчик: ты можешь обладать любой из дев всего за двадцать пять гульденов! Жалкие двадцать пять монет, о божественная Афродита, всего двадцать пять – и любая из них твоя!

Я попытался себе представить, но отсутствие информации о покупательной способности голландского гульдена тормозило воображение. Двадцать пять – много это или мало? – Ты можешь ощутить себя султаном и оплатить услуги сразу двух фей. Разумеется, и цена возрастет, но что есть деньги? Квинтэссенция наших грехов в чистом виде. Лимонные таиландки, фарфоровые японки – они нежны, как зефир, адские испанки, жгучие, с горчинкой: от них даже пахнет, как от подгоревшей корочки хлеба.

Алик углубился в физиологические подробности с этнографическим уклоном, а меня снова потянуло куда-то в сонную муть. Когда я вынырнул, тема сменилась.

– Резервуар пробило. Горючка хлещет, течет рекой по палубе, льется за борт. Стена огня, представляешь? Такая картина – океан пылает. Волны горят, они ж как живые, бродят! Бродят и горят, представляешь? Брандспойты хилые, один отказал сразу. После машина рванула, из ямы дымина черный. Я туда – там ад! Харитонов как факел, мечется, я его бушлатом и на палубу. Гляжу – сам горю, мать честная! Руки по локоть в огне. Солярка, проклятая солярка…

Дантес замолчал, поглядел на культю.

– Норвег через час подошел, пожарник. Потушил, что осталось. Спасли, кого смогли. Трупы на борт подняли. Харитонова тоже. Черный, как статуя из гранита. Блестящий такой, будто лаком покрыт. Из Липецка он, пел красиво… А после, в госпитале под Осло, наши посольские прикатили. Цветы, мандарины. Один их паренек так в палате и остался сидеть, в углу. Книжку читал. Вот, думаю, забота и уважение. Потом только узнал: боялись, что сбегу. С нашего борта тогда двое рванули, политического убежища попросили – Круминьш и еще один, татарин. Забыл, как зовут. Игматулин, что ли… Нет, не Игматулин, но что-то вроде того.

<p>25</p>

Я оставил Краба на лавке под акацией. Он спал в кружевной тени, запрокинув назад голову и раскинув крестом руки. Алик был красив, как античный герой, павший, но непобежденный.

От гармонии моей не осталось и следа, умиротворение сменилось беспокойством. Проклятое предчувствие беды снова наполняло меня, чувство это растекалось, росло. Тело как будто зудело изнутри. Разумеется, я был пьян и, разумеется, отдавал себе в этом отчет. Но что это меняло? Ничего.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже