Устроился я на четвертом этаже, в бывшей лаборатории ее прадеда. Спал на кожаном диване, близнеце чудища из латышского фотоателье Адриана Жигадло. Я платил ей ренту скорее символическую, тем более для таких апартаментов, да еще и с видом на залив.
В феврале закончились языковые курсы, к весне мой голландский стал вполне приемлем для вербального выражения относительно сложных мыслей. Мы вступили в пору наших «арабских ночей»: мои истории плавно перетекали одна в другую, стеклянно позвякивал лед в стаканах, Леонора сорила пеплом на подушки, из почти мифической тьмы вставали Гусь и Арахис, рыжая буфетчица и милиционеры, появлялась мать, выходил отец, недобро щурясь, выплывал Валет. Инга в моих историях получалась неубедительной, как коллажный портрет, грубо составленный из фотографий разных людей. Из-за нее мы чуть не поругались.
– Она чокнутая! – неожиданно громко и зло сказала Леонора. – А ты – тряпка!
– Она любила меня!
– Дурак! Безумец не может любить никого, кроме себя и своего безумия!
Я растерялся, а Леонора, ткнув окурок в пепельницу, откинула одеяло и, шлепая босыми пятками по паркету, вышла прочь из комнаты.
Если уж начистоту, то мне самому те истории казались почти вымышленными. Словно я пересказывал какие-то нордические саги вроде Калевалы или Нибелунгов, где жестокость выдавалась за решительность, вероломство – за ум, хитрость котировалась выше чести; где брат убивал спящего брата, а после рубил его тело на сто кусков и выкидывал в волны прибоя; где вдова покорно отдавалась убийце мужа, который, в свою очередь, душил младенцев в колыбели, опасаясь грядущей мести. Я рассказывал о событиях, участником которых был сам, и часто не мог объяснить логики поступков, причем не столько Леоноре, сколько самому себе.
Еще одно открытие подтвердило мою раннюю догадку об иллюзорной природе времени. Повторюсь, времени не существует. Когда в жаркой темноте Леонора стискивала мои плечи, когда ее кукольный голосок, задыхаясь, поднимался все выше, словно карабкаясь по ступеням, и я уже не мог отличить сладострастных возгласов от истерических рыданий, когда она становилась робкой, доверчивой и ласковой, мне начинало казаться, что я обнимаю не взрослую тетку, прокуренную и страдающую алкоголизмом, а трусливую девчонку, неопытную и пугливую ровесницу.
Да, жалость под определенным углом зрения действительно здорово напоминает любовь. Но не радостную, какая случается летом или в самом конце весны – с теплым ливнем и мокрыми поцелуями в высокой траве, полной стрекота кузнечиков и запаха лесной земляники, а любовь хмурую, февральскую, безнадежно горькую, как ядро гнилого ореха. Чем ближе я узнавал Леонору, чем больше она рассказывала о своей жизни и о себе, тем глубже я погружался в эту непроглядную хмарь.
Альбертом звали ее сына, который умер в пять месяцев. Муж (имени его она не произнесла ни разу, он фигурировал в истории как «он» или «этот») сумел убедить Леонору, что смерть ребенка – полностью на ее совести. После попытки самоубийства она очутилась в психушке, через полгода ее выпустили, прописав кучу таблеток и обязательную психотерапию. Муж к этому времени исчез, сняв с их счета все деньги и прихватив фамильные драгоценности.
Леонора страдала от нескольких фобий. От тривиальной боязни открытых пространств – иногда она не могла заставить себя выбраться из-под одеяла весь день – до экзотического страха быть превращенной в птицу. Она опасалась острых, колющих и режущих предметов, ей постоянно чудился запах дыма, однажды она призналась в своей крепнущей уверенности, что на дом непременно рухнет неисправный самолет. На улицу она выходила лишь в случае крайней необходимости. За общение с внешним миром отвечал я. Продукты и напитки (ром – непременно «Капитан Морган», лимонад – разумеется, только «Сол»), оплата счетов, покупка газет и журналов – все это и многое другое стало моей обязанностью.
Одновременно я продолжал разбираться с хозяйством прадедушки: навел порядок в лабораторном архиве, разложил студийные дневники по годам (хронологию нарушала обидная брешь в 1874 году – в коробке с первым полугодием мыши устроили гнездо, превратив бумаги в труху). Я пылесосил манекены и чистил костюмы. На открытой террасе с головокружительной панорамой на черепичные крыши, золотые шпили и кирпичные башни я развесил на прищепках парики, бороды и магические вуали. Судя по гирляндам мертвых лампочек и забытым бутылкам, выводку барных стульев и пыльным фужерам, на террасе некогда пили и веселились. Леонора на террасу не выходила, у нее возникало непреодолимое желание прыгнуть вниз. В целом она относилась к моему увлечению нечистыми делами порочного Гуго Кастеллани со сдержанным раздражением, переходившим в безразличие.