— Скорее бы льды! — мечтали все. А я один радовался ураганному ветру и измучившему всех нас разбушевавшемуся морю. Самочувствие отошло на второй план — удалось бы написать еще пяток, а лучше десяток этюдов! Но мне, чтобы не прослыть оригиналом, следовало помалкивать об этих своих мыслях. У всех, кто на ногах, вид усталый, хмурый, и только уж очень крепкая острота могла заставить людей улыбаться. Спокойного сна в сильную качку нет, а работа у всех стала много тяжелее. Трудно работать в машине. Дизелям нужны неусыпное внимание и уход мотористов и механиков. От них сейчас зависела жизнь судна. Остановиться ему было нельзя. Его тотчас повернуло бы лагом к волне, и на этом нашему плаванию пришел бы конец. Трудно держаться на замаслившейся, скользкой металлической палубе. При такой качке, несмотря на ограждение, и в машину попасть недолго. Изломают, покалечат человека тысячи лошадиных сил и как ни в чем не бывало будут продолжать вращать гребной вал. В вентиляционные раструбы залетала вода, и их почти все пришлось перекрыть. Опасно, душно, шумно и жарко. Но тем, кто на мостике, не легче. Там, наверху, размах качки был особенно велик. Стремительно бросаемые из стороны в сторону штурмана и штурвальные ни на чем не могут остановить глаз. Ни впереди, ни по сторонам — нигде нет неподвижной точки. Все, насколько хватал глаз, в движении. Выносить такое трудно, и не всем оно было под силу…
Если так проходила жизнь и работа на нашем большом судне, то каково приходилось людям на малых китобойцах? За рабочий сезон у них набиралось по нескольку штормовых месяцев. И как мало написано книг и картин о суровой правде морского труда. С чьей легкой руки жизнь моряка представляется заманчивой, овеянной романтикой голубых морских далей? И пусть очарованные этой химерой усомнятся в правде, заключенной в моих этюдах. Они точнее и глубже всех прежних. В этот раз я узнал цену вырванным с предельным напряжением у природы кусочкам правды. Только мобилизовав всего себя, можно вложить в кисть всю остроту чувствительности твоих нервов. Борясь за каждый мазок краски, нельзя положить его кое-как. Бывает, конечно, море и ласковое, безмятежно красивое. На всю жизнь мне запомнились золотые летние ночи на Белом море и необычайно чистая зелень волн Атлантического океана, накатывавшихся на белоснежные пески южного берега Африки. Писать подобную красоту приятно, и приятно слушать похвалы ее изображению. И еще раз скажу слово "приятно" (только с другой интонацией) — приятно бывает услышать вопрос: — А вы нам что-нибудь серьезное покажете?
Серьезное имеет много градаций, и то, что довелось увидеть и пережить мне, незнакомо многим. И даже, наверно, чуждо и непонятно, как тяжесть труда кочегаров на ушедших в историю угольщиках. Как найти верную тональность для моих мореходов земли Русской? Бояться суровой правды нельзя. Но лежит она не в драматических нотах, а где-то в правильно угаданном сопоставлении моря и людей. Первое я чувствую и, наверно, никогда не забуду. Где найти способных обуздать его? Это не богатыри из сказки, одетые в кольчуги, с начищенным до блеска оружием и блестящими шлемами на головах. Добрые кони, богатырям под стать, носят их за тридевять земель. Мои же герои во все домотканое одеты и плывут на самодельном коче. На нем и живут они, варят харч себе и спят вповалку, когда погода позволяет. И везут с собой только все самонужнейшее. В том числе и икону Николы. Небольшую, бронзовую, с синею эмалью. Из тех, что потом староверы по скитам прятали, от никоновой ереси спасаясь. Вместо паруса холщового — оленья замша, ровдуга. Не так обмерзает и мокнет она, как простая тряпка. Много премудрости было в снаряжении. А особенного ума и знаний в морском деле человек в кормщики ставился. Вся артель — ватага подбиралась с большим тщанием. Ни трусу, ни лодырю в нее ходу не было. Про своих предков поморов капитан Воронин Владимир Иванович говорил, их рассказы вспоминая: — Корабли были деревянные, а люди на них железные.
С той поры, когда я штормовал и писал этюды к картине, прошло шесть лет. В них перемежались арктические экспедиции с работой над "Первыми мореходами земли Русской". Сначала в картине народа на коче все прибывало. Потом, по мере того как выкристаллизовывались, крепли образы людей, их начало становиться все меньше. Море тоже переписывалось. Появлялись все новые и новые возможности выразить его мощь. Казалось, что оно идет навстречу людям, а они — к нему. Наконец наступил момент, когда они слились и не стало в картине отдельных частей. Она собралась. Дни радостей и мучительных сомнений, когда мы с натурщиком по три раза возвращались от метро в мастерскую и бросались снова в схватку с холстом — позади. Картина в раме, и вот она стоит, завешанная. Она должна еще выстояться в мастерской, чтобы остыть. Остыть надо и мне, чтобы увидеть ее глазом постороннего человека, как чужую.