Каждое движение отзывалось в голове мучительной болью и заставляло тело сжиматься. Пока они везли меня по узким улочкам Подола, желудок мой беспрестанно бунтовал, извергая вонючую зелёную жижу, и всё это растекалось по шее и по груди. Я едва не захлебнулся собственной рвотой, покуда старик не догадался перевернуть меня на бок. Хватило ума, повезло, иначе живым до княжьего суда я бы не доехал. Ну и на том спасибо.
Тележка остановилась перед высоким тыном двора городового тысяцкого – бывал я здесь как-то – и дед опасливо постучал в калитку. Знамо дело, что опасливо. Чёрному человеку стучаться в дом нарочитого мужа под утро, когда самый сон, тревожить его громким стуком – беду себе искать. Ещё было бы чего ради, а то из-за полудохлого чужака, который неведомо с какого боку припёка. Тут сам Дажьбог пастись велел, иначе недолго и по шее получить. В лучшем случае!
На стук долго не отвечали. Дворовые холопы давно выучились отличать по звуку, кто стоит за воротами – важный человек или простолюдин – и потому отпирать не торопились. Старик с внучком терпеливо ждали, и когда калитка, наконец, приоткрылась, вежливо поклонились привратнику в ноги.
– Чего надобно? – выглядывая в узкую щель, прорычал тот.
– Так это… господин хороший, – замямлил старик, теребя пальцами поясок. – По княжьему указу привезли разбойника на правеж…
Княжий указ дело хлопотное, пойдёшь против, так как бы самого на суд не потянули. Привратник немного покочевряжился, но сменил гнев на милость. Бросив на меня короткий злобный взгляд, кивнул:
– Ждите, – и вздохнул. – Сейчас схожу за ключом от поруба.
Поруб находился возле торговой площади, так что мне снова пришлось трястись на колдобинах киевских улочек. Только на этот раз с двух сторон от тележки шагали двое городовых стражей при оружье, будто я и в самом деле преступник. Заря уже занялась, и народу на улицах хватало. Мужчины смотрели на меня с пониманием, женщины с состраданием, дети с любопытством. Мне не нравились эти взгляды, по самой душе они елозили.
Не терплю себя в беспомощном состоянии. Тут любой обидеть может, даже такой, как этот Поганко. Почему-то некоторые считают, что если человек слаб или болен, то его обязательно обидеть надо. Радость им это доставляет что ли? Я таких людей не понимаю и не привечаю, и всякий раз, когда судьба нас сводит, стараюсь на доходчивом примере показать всю глубину их неправды. Примеры, конечно, грубые, ибо словом я владею плохо, и потому ограничиваюсь ухватом за ворот и мордой в землю. Не до всех доходит, но кое-кто понимает и встаёт на путь исправления… Или жалеть начинают, головами качать. Вот как им объяснить, что жалость их не просто обижает, но ранит больно, в самое сердце? Я же воин. Я – вождь! Хотите ударить – ударьте, только не жалейте, прошу!
Униженный и озлобленный, я взвился на ноги, вырвал меч из ножен и, ослеплённый яростью, принялся наносить удары. Первый удар старику! Это он не дал мне спокойно умереть на берегу Днепра и собственной выгоды ради потянул на двор тысяцкого. Хх-а! – и голова старика вместе с железной каской раскололась надвое. Мальчонка пытался прикрыться красным щитом, но я лишь рассмеялся. Хх-а! – и щит лопнул подобно болотному пузырю. Удар должен быть на выдохе, тогда он получается сильнее и ничто не может быть ему преградой. Я развернулся на пятках в сторону седловины, чтобы лицом к лицу встретить конницу обров, но Малюта и Добромуж повисли у меня на руках, а Метелица наступил ногой на грудь, крепко вжимая в землю…
– Пусти! Пусти-и-и!
Меня бил озноб. Мокрая рубаха прилипла к коже, горячий воздух обжигал горло, но тело дрожало от холода. Где-то вдалеке, на другом краю земли, горела лучина, а возле меня было темно. Или нет – сумрак. Всё тот же сумрак, в тусклом мареве которого выделялась фигура невысокого сухощавого мужа с размытым лицом.
– Пусти…
Сухощавый придвинулся ближе.
– Смотри-ка ты – ожил, – прохрипел он. – Ну надо ж! А мы думали не выдюжит. Эй, Воробышек, с тебя жбан квасу. Ожил!
Воробышком оказался огромный детина с размахом плеч не про каждую дверь. Он вырос из сумрака подобно священной горе Алатырь и несколько долгих ударов сердца смотрел на меня, удивлённо потирая скулу. Крепкий малый. Такого бы в дружину, чтоб шёл впереди клина, пробивал дорогу во вражьем строю – беды бы не ведали. Вот только имя… Назвать его Воробышком язык не поворачивался. Видывал я эту птаху – перьев комок да две лапки, так сразу и не разглядишь. А детинушка, что стоял предо мною, на птичку вовсе не походил, скорее на каменную глыбу. Такую с воробьём сравнивать смех один. Ну да не я ему имя давал, не мне и потешаться.