Пока шли до стана, я понять пробовал: на кой ляд ромей вздумал меня травить? Ведь сорок солидов не вот какие большие деньги. Не малые, конечно, но и особым богатством не назовёшь. Или душа у него такая прижимистая, что из-за сорока солидов он столько народу положить удумал? Чего он этим добился? Кровника нажил? А оно ему надо?.. И тут я подумал, что меня он всяко мёртвым считает, значит о том, что у него кровник объявился, он пока ни ухом, ни рылом. Добро, сие мне только на руку. Гряну к нему – то-то потеха будет.
Представив расстроенную физиономию Марка Фурия, я почувствовал, как на душе потеплело. Я не я буду, если ромей этот за каждый солид со мной втройне не расплатится. И за каждую каплю крови, что дружина моя пролила!
Ещё издали я заметил, что сталось с моей лодьей. Правду молвили мухоморовы слухачи – сожгли её ромеевы люди, дотла сожгли, и даже уголья разбросали. По следам, оставшимся на земле, видно было, что дружина моя билась отчаянно. В траве я нашёл обломок меча и разрубленный шлем. Чужой шлем. Войлочная подкладка пропиталась кровью и прикипела к железу. Возле кострища валялся наш походный котёл с остатками каши, а рядом кленовая весёлка, коей эту кашу мешали…
В глубокой печали стоял я над останками лодьи, и если бы не гордость, непременно заплакал. Но я крепился. Лишь закусил губу, чтобы не застонать ненароком.
– Что, сынок, больно?
Бородой Перуна клянусь, что дыханье назад вкруг меня пусто было. Подходя к берегу, я окинул окрест взором и не увидел никого. Сколько времени прошло – ну, может, совсем чуть… Так откуда она взялась?
– Больно, бабушка, – кивнул я.
Она сидела на брёвнышке, выброшенном на берег весенним половодьем, и перебирала в пальцах шитый серебряными нитями девичий поясок. На меня она не смотрела. По узорам на понёве я попробовал узнать, из какого она роду-племени, но то ли глаза мои слезились, то ли узоры казались незнакомыми – ничего не разобрал.
– Так всегда бывает, Гореславушка, когда близких своих теряешь. Сердцу такую боль перенести трудно.
Я, видимо, стал местной знаменитостью. Всяк теперь ведал, как меня звать. Удивляться уже не приходилось, но на всякий случай спросил:
– Откуда имя моё знаешь, бабушка?
Она вздохнула.
– Я много чего знаю, сынок. Не всё, конечно, но судьбы людские предо мной как на ладони лежат… Одного не ведаю: зачем ты, окаянный, внучку мою похитил?
5
Всё-таки нам, женщинам, в этом смысле лучше. Выплакалась – и все беды долой. Я так подумала, что пса этого теперь с собою возьму, ни за что одного не оставлю. Если в другой раз захочется поплакать, так опять обниму его и поплачу, тем более что сам он вроде как не против со мною пойти. Пока я сидела на колоде, он всё глядел на меня, вилял хвостом и слизывал слёзы со щёк тёплым языком. Я и имя ему придумала подходящее – Добрыня. Это потому что он такой добрый и ласковый, и меня понимает. Его бы вот только помыть малость, расчесать, да ленточку на шею покрасивше… Нет, ленточку не надо, он же кобель, зачем ему ленточка. Лучше ошейник, кожаный, с железными клёпками. И клыки – тоже железные, в палец длиной. Чтобы порвал этого ромея проклятущего на мелкие кусочки! Чтоб за всех – за дядьку Малюту, за Метелицу!..
Я опять разревелась, а Добрыня ткнулся лбом мне в плечо и чуть толкнул: не плачь, мол, всё будет хорошо.
Я улыбнулась сквозь слёзы. Ох… Хотелось бы верить. Ведь если так порассуждать, то ничего страшного не случилось, даже наоборот. Я снова свободна, могу идти, куда пожелаю, а то, что из дому украли, привезли бес знает куда, сами меж собой передрались и в реку выбросили – это нормально, это так и должно быть. Все похитители так поступают: сначала украдут, потом в реку бросают – и живи ты как хочешь! Осталось только песню про это сложить.
Я встала. Ладно, если все меня бросили, значит, и без них обойдусь. Добрыня встал рядом и сразу превратился в громадного волкодава. Головой он достигал мне до пояса, а я девка не маленькая, батюшка с матушкой настарались аж на девять пядей и два вершка. И хоть морда у Добрыни наивная, зато пасть широкая – зевнёт, так мало не покажется. Как я сама сразу не испугалась – не понимаю. Наверное, мыслями горькими занята была.
– Ну что, Добрынюшка, пошли? – спросила я.
Пёс вильнул хвостом, и я посчитала это за согласие. Ещё бы знать, куда идти.
Мы пошли: сначала вдоль высоких частоколов огнищанских дворов, вдоль длинных купеческих амбаров, потом мимо приземистых посадских избушек… Для меня всё было в диковинку. Никогда раньше не была я в такой большой деревне. Мне даже показалось, что местные жители не все друг с другом знакомы, ибо встречные прохожие редко здоровались. Ещё понятно мне руку не тянут, я здесь чужая, но меж собой-то! И опять же: вот если к нам в деревню чужак забредёт, так его перво-наперво расспросят, кто таков и чего он у нас позабыл. Вежливо расспросят, но настойчиво. Мало ли, вдруг оборотень какой? Наведёт порчу, натворит бед – и в кусты. А мы расхлёбывай. Здесь же: заходи, кто хочет, твори, что душа пожелает – и спросу никакого. Не понимаю.