— Все не так, господин Бенедикт. Иерусалимское кладбище было закрыто еще в девятнадцатом веке; сейчас там хоронят только католиков. И, дело такое, действующее или не действующее, но
Под солнечным пейзажем напротив сидел рыжий мрачный тип с фигурой Лонгинуса Подбипенты[260], разве что с удивительно маленькой головой, прикрепленной к длинной, тонюсенькой шее, в данный момент, низко свешенной, носом в кружку. Но глаза под гневно настороженными бровями прослеживали всякое движение в кофейне, и, видно, ничто не уходило и от ушей рыжего; знаком повышенного внимания был алый блеск в радужках и лапищи, сотворенные для топора, крепче сжимались на полупустой кружке.
— Это пан Левера, наш местный графоман, — шепнул Белицкий, вновь усаживаясь возле исходящего паром самовара. — Советую не подходить.
— А что, кусается?
— Если прочитает что-нибудь хорошее, но не свое. — Пан Войслав тихонько рассмеялся. — И уж ни в коем случае не упоминайте в присутствии Леверы Вацлава Серошевского, ни каких-либо его книг. Левера до конце дней своих ему не простит. Вы представляете, он надумал, что станет пророком[261] Новой Сибири, но, чего бы не захотел он написать, вечно Серошевский опережает его на полгода.
Двумя столиками дальше попивал кофе широкоплечий бородач в вышитой крестиком рубашке. Некий Горубский, единственный здесь русский. А под часами за ним сидел доктор права Зенон Мышливский, секретарь господина Цвайгроса.
— Он будет стоять у дверей и всех приветствовать, — вполголоса продолжал пан Войслав. — Представьтесь ему вежливо и смотрите, подаст ли вам руку; если подаст, то все хорошо, входите. Присядьте тогда где-нибудь под стенкой и сидите, слушайте, пока не сломаем. После этого можете заговаривать про должность.
Потерло чешущийся под кожей верх левой ладони.
— Я надеялся, что вы меня кому-нибудь отрекомендуете — быть может, кому-нибудь от Круппа.
— Ой, именно это же я и делаю! Если вы войдете — то никакой рекомендации уже и не надо, спрашивайте и просите смело. — Тут он громко икнул. — Было бы приличным, если бы я сам вам…
— Ну что же вы!
— Да нет же, нет; у меня ведь в фирме десяток должностей, на которых мог бы вас попробовать. Только, видите ли, время такое, если бы не Пилсудский, кто знает — но как раз сейчас пришлось отстранить людей от работы на несколько недель. Так что…
— Вы заставляете меня краснеть, пан Войслав.
— Да нет же, нет, нет, — махнул тот платком, улыбаясь причине хлопотливой ситуации. Отхлебнув чая, глянул на часы. — Половина двенадцатого, сейчас начнут сходиться.
И правда, постепенно гостей становилось больше: вошел один, другой, третий. Все тут знали друг друга; сначала переходили от столика к столику, обмениваясь словами приветствия, только после того находили себе место и щелчком пальцев подзывали официанта.
На мгновение, кого-то разыскивая, вскочил торговец мехами Козельцов. Но, увидав Горубского, он покраснел и начал трястись, словно лихорадочный; опершись обеими руками на посеребренной трости, театральным шепотом выплевывал грубые оскорбления.
— Что это с ним? — спросило
— Козельцов с Горубским были самыми сердечными приятелями, вместе держали большую часть торговли государственными мехами.
— Государственными?
— То есть, из ясака[262]. Но понравилась Козельцову дочка Феликса Гневайллы, втюрился, бедняга, по самые уши. Приветствую, пан Порфирий, приветствую!
К нашему столу присел Порфирий Поченгло.
— Когда же это было? — продолжал пан Белицкий. — Далекие времена — кажется, в девятьсот седьмом.
— А что, этот Горубский к ней тоже клинья подбивал?