Действуя в соответствии с принципами сибирского вежливого поведения, перевернуло опустевшую китайскую чашку вверх дном, сверху положило кусочек сахара.
— Прошу прощения, если я дал повод для подобного впечатления. Я вовсе не смеюсь над вами. Кто знает, возможно, вы и правы, высматривая решение в теслектричестве. Поговорите с доктором, вы сами увидите, что его ум открыт.
Уборщик вытирал лужу под печкой,
Ум Николы, наверняка, открыт, он ведь и сам считает, что был возвращен к жизни, благодаря откачке тьмечи; если в подходящий момент заразить его идеей Федорова, то, как минимум, неделю он будет размышлять только лишь об этом. Неделю, возможно, месяц, а то и два, если удача улыбнется, и Хавров
Хавров снова предложить подлить;
— Мне хотелось бы попросить услугу за услугу.
— Слушаю.
— Быть может, это господин Фишенштайн, скорее, захочет помочь мне.
— Если речь идет о финансовых…
— Нет, нет. Речь идет о некоторых опытах, которые, как мне кажется, вы уже проводили. Не знаю, кто конкретно, но мне известно, что господин Фишенштайн заплатил за врачебную опеку над людьми, которые в этом эксперименте принимали участие.
— Ага.
Эдмунд Геронтиевич выпрямился, поправил очки, отьвет забулькал вокруг его шеи, охваченной жестким воротничком.
— Я вполне понимаю, что это не были, да и не могли быть, предприятия вполне законные; вы до их пор обязаны сохранять определенную тайну, господин Фишенштайн мог бы быть впутан в весьма неприятную аферу; человек с его положением не позволяет подобных компрометаций. Вы же читателей «Воскрешения» информируете не обо всем. Труп из мерзлоты вытащить, смертельно больных по их просьбе в лед уложить, собак гальванизировать — это еще как-то пройдет. Но вот увенчанное смертями массовое отравление тунгетитом?
—
Тот налил.
— Вы подождите минутку, пойду спрошу.
— Вы там распорядитесь дать чего-нибудь горячего моему человеку.
—
Он пошел спросить, только продолжалось это дольше минутки, и когда вновь появился, то появился не сам, и даже порог салона Братства переступил не первым, но Авраам Фишенштайн собственной монументальной особой, подпирающийся тяжелой дубиной, под бурной седой гривой и с гипнотическим мираже-стекольно-тунгетитовым глазом, отбрасывающим радужные отблески из под насупленной брови.
Глянуло вопросительно на Хаврова. Тот никакого знака не подал.
— Господин Фишенштайн…
— Погоди, — низким голосом прогудел миллионер, — погоди.
Что же это он, так устал, что теперь несколько минут должен молча отдыхать? Он же не был таким уже и старым. Не запыхался. Сидел и глядел здоровым глазом, мертвый глаз отбрасывал в салон калейдоскопические огоньки. Подумало, что, когда на небе Черные Зори, эта его тунгетитовая зеница светится словно серебряный фонарик из-под поднятой веки, а если глаз веком прикрыт, тогда розовым пятном. А может и нет, быть может, достаточно плотью ее от тьвета прикрыть, как на сеансе княгини Блуцкой в вагоне Транссиба прикрыло Гроссмейстера. И на что же это еврей глядит своим судейским, жреческим взором, потягивая себя за пейсы? На Сына Мороза, ясное дело, на салонное развлечение.
—
Авраам Фишенштайн стукнул дубьем.
— Погоди, погоди. — Он кивнул Хаврову; тот склонился, шепча что-то на ухо. Фишенштайн слушал, пережевывая невысказанные слова. Заскочил обеспокоенный конторщик с бумагой в руке, с карандашом за ухом; Хавров злобно рявкнул. Господин Фишенштайн поднял палец. Эдмунд Геронтиевич вышел; конторщик вышел, уборщик вышел. Брлуммм, блруммм — били бурятские бубны. Еврей откашлялся, вздохнул.