Никогда прежде я не смел заявить такое взрослым. И столь грубо разговаривать с ними. Не сдержался, выпалил.

Тётя Таня испуганно оглянулась — не слышал ли кто из соседей — и тихонечко, еле слышным голосом, — хотя он был у неё пронзительным, когда она обличала кого-то, — пристращала:

— Ты ишшо меня попомнишь…

(Впоследствии, несколько лет спустя, она сдержала свой посул.)

Тётя Таня, а её никто за язык не тянул, всем соседям жаловалась на меня, уверяя, что ночью никуда из дому ни на «один сикунд» не отлучалась. Даже по нужде. В поганое ведро мочилась. Я же придумал, будто она картошку подкапывала, — по злу напраслину возвёл. Соседки ей верили. Такой вывод с удивлением я сделал, потому что отношение многих ко мне заметно изменилось к худшему. Однако самым тягостным получился разговор с Милой. Она остановилась при встрече во дворе, на дорожке, поздоровалась и, укоризненно глядя на меня, произнесла:

— Гера, зачем ты так обидел тётю Таню? Она даже плакала… Нехорошо поступил. Мне стыдно за тебя.

— Да я… ничего, — пролепетал я. — Я вовсе не хотел…

— Ты должен перед ней извиниться, — тихо, но настойчиво потребовала она.

— Нет, — отрезал я. — Нет, Мила.

— Если ты этого не сделаешь, я не смогу с тобой… дружить…

Я не произнёс в ответ ничего — не нашлось подходящих слов. Лишь отошёл в сторону с тропки, пропустил Милу к воротам, с трепетом глядя ей вслед. Муторно мне стало, ох муторно!

Любую, но только не такую беседу мог предположить с Милочкой. Конечно, чувства к ней, которые я питал, не померкли враз, но закралось какое-то сомнение, что она мне не верит.

Однако я и мысли не допускал, что заставлю себя извиниться перед тётей Таней — ни за что! После этой короткой беседы Мила действительно прекратила со мной здороваться и заговаривать, что сильно уязвило меня и расстроило. Наверное, удобнее для меня было бы извиниться, признав свою ошибку, но ведь я солгал бы! Нет, пусть будет так, как есть, — правда! Поддержал меня лишь верный друг Юрка Бобылёв, но и тот упрекнул:

— Почему в тулаво не стрелял? Всадил бы ей по самое перо в спину, пускай попробовала бы отпереться. Стрелу не так легко из мяса выдернуть. В больницу пришлось бы тащиться. Эх, слабак…

Не знал и не догадывался Юрка, что не мог я пустить боевую стрелу в тётю Таню, да еще — в спину. Это подло. Рука моя не повиновалась бы. В ногу — другое дело. Впрочем, я ведь не видел, куда направлена моя стрела, — темнынь… Мог и…

О своих переживаниях после крушения дружбы с Милой я никому не обмолвился, даже Юрке. И от великого горя вдруг начал сочинять стихи. Однажды вечером на ум пришли две немудрящие рифмованные строчки. За ними, к удивлению, последовали и другие. Вскоре на листе оказалось написанным целое «стихотворение». Конечно же, обращённое к Миле. В этом и других, похожих на первое, стихах от первого лица искренне мною воспевалась тоска о том, что никто не способен понять терзаний автора, и поэтому роковая любовь навеки останется неразделённой — такова печальная судьба «поэта». Из-за безответной любви, утверждалось в одном из посланий «К М…», жизнь стала тягостно скучной и бесцельной, и тщетно в ней что-то искать, не на что надеяться… Все испытано, прожито, всё прошло… Навсегда.

Удивительно быстро, недели за две, стихи заполнили толстую тетрадь в клеточку, предназначенную для алгебры и геометрии. У всех рифмованных излияний имелся адресат, но вручить тетрадь в клеёнчатом переплёте или даже вырванный листок с одним «произведением поэта» решимости не хватило. К тому же для меня настали ещё более тяжёлые дни. На себе я ощущал не только постоянно враждебное отношение тёти Тани; неожиданные, из-за угла, чувствительные тычки и оплеухи Тольки Ржавца (не мог же я жаловаться маме — стыдно), но и отчуждённость и недружелюбие других соседей. С Милой мы не общались, и я не искал примирения. Хотя меня по-прежнему неодолимо влекло к ней. Во время случайных и выискиваемых мною встреч, когда можно было объясниться, во мне всё сжималось и дыхание спирало. И я молчал. Правда, через некоторое время Мила первой сказала мне здравствуй, я с радостным удивлением моментально ответил на приветствие. Однако не отважился остановить, заговорить о чём-либо. Честно признаться, я робел перед нею, как ни перед кем. Глубже и глубже влюбляясь в Милочку, я становился сам не свой.

К себе в сарай я непременно выбирал такой маршрут, чтобы пройти мимо Милиного окна, ведь мы жили в противоположных частях коммуналки, и всегда, каждый раз, чувствовал себя счастливым, особенно если удавалось увидеть её, как тогда мною воспринималось, прекрасное лицо этой чудесной девушки (она была годом старше, с тридцать первого, но какое это могло иметь значение для меня?). Наверное, она и выглядела серьёзнее, старше. И это несоответствие придавало мне ещё более робости.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии В хорошем концлагере

Похожие книги