Мама, умирая, не проронила ни единого упрёка в адрес своих угробителей. Она медиков почитала и боготворила профессию эскулапов. Как и старшая сестра её. Ведь поэтому и завершила два факультета Саратовского университета. Я же не разделял её радужных мнений после того, как насмотрелся, что творилось в советских тюрьмах и концлагерях. И в тот роковой год окончательно убедился, что так называемая воля мало чем отличается (по крайней мере, для простого советского человека) от жизни в концлагере простого советского заключенного. Впрочем, человеческая жизнь в Советском Союзе ничего никогда не стоила и не стоит, потому что единственный закон страны — Произвол.
Вернёмся, однако, в тысяча девятьсот сорок девятый год, в нашу старую квартиру на улице Свободы, двадцать четыре. Мама потчевала меня традиционными пельменями и как можно дольше пыталась продолжить нашу беседу, вернее, моё пребывание в родных стенах. Ей, видимо, не хватало меня, хотя за предшествующие годы уж кому, как не ей, я принёс столько неприятностей, хлопот и огорчений! Будь моя воля, поставил бы посреди России бронзовый памятник и на вершине его — вечно бьющееся Сердце Матери, которое каждую секунду издавало б звук, и в этом едином звуке слилось бы всё, чем наполнены материнские сердца женщин всего мира: любовь, трепет за судьбу детей, готовность отдать всё, даже собственную жизнь, лишь бы уберечь дитя от опасностей. На том и стоит человеческий мир. Пока.
…Надо же такому случиться, что именно в этот вечер я безошибочно и в полную меру почувствовал, как сильно любит меня мама. И насколько я ей нужен. Необходим, чтобы она постоянно меня видела, знала, что я жив, существую. И благополучен.
Подспудно, как бы параллельно беседе с мамой, я возвращался мыслями к Миле. Она стояла у меня в глазах. Я был бы счастлив встрече с ней, и одновременно всё во мне сопротивлялось этому нечаянному случаю.
Распрощавшись под предлогом, что время истекло, а опаздывать на завод нельзя, у нас — строго, вышел в тамбур. Мама не утерпела проводить, а отец лишь буркнул: «Пока, Юряй!» Хотелось обнять маму, но подобных нежностей я себе не позволил и проследовал быстро по двору.
В голове крутилась одна мысль: «Встречу или нет?» Лишь за воротами переключился на заводские заботы, заставил себя отвлечься от Милы и всего, что связывало с домом. Минуту-другую ещё держала мысль, что тётя Таня в окошко неотступно следила за мной. Что ей надо? Чего она ждёт? Неужели всё ещё простить не может разоблачённого мною подкопа картошки?
Я уже насвистывал нравившиеся мне мелодии из киношек или оперетт и приблизился к двухэтажному приземистому и внешне обшарпанному дому пивнушки на углу улиц Свободы и Карла Маркса, как вдруг передо мной предстала удивительная картина: напротив входа в это злачное заведение, где всегда толпились страждущие и жаждущие с кружками в руках, а кое-кто с бидонами, любители пенистого напитка, ожидая своей очереди, или наслаждались бледно-жёлтой жидкостью, сдувая пышные шапки на мостовую, возникла хорошо знакомая мне личность.
То и дело слышалось: «Маша, повтори!» Но не это меня заинтересовало и даже остановило: на краю ливневой канавы, где четыре года назад обнаружили бездыханным тело Сапожкова-старшего, на том самом месте сидел, раззявив рот, Вовка, брат Генки Сапожкова, в замызганной пилотке отца, нелепо натянутой на несоразмерно большую голову. Этот головной убор, доставшийся ему по наследству от братишки, он, вероятно, не снимал ни днем ни ночью. В руках Вова держал знаменитый фотопортрет своей матери, тёти Паши, молодой, неестественно красивой и румяной (ретушёр на славу потрудился!). Гнусавым и обречённым голосом он заунывно повторял:
— Купите патрет заслуженной народной артиски!
Подойдя к Вовке, я с удивлением спросил:
— Вова! Ты что тут делаешь? Ну и ну! Ведь все на Свободе знают, что это фотка тёти Паши! Да и как ты можешь фотку своей матери продавать?
Вовка рванулся из канавы, прекратив торговлю.
— Гера, я узнал тебя! — засипел он. — Я чичас никаво не признаю, а тебя признал, друг луччий!
Он повис на моих плечах и отчаянно зарыдал. Я терпел, хотя друзьями мы никогда не были, соседями — да. Вовка разницы этой не осознавал.
Поклянчил:
— Жрать охота, Гера. А нихто не даёт. Ты хочь дал бы мне хлебушка.
— На платок, сопли-то утри, до подбородка висят, — предложил я, подавая свою «марочку».
— Не нада… Нос всё одно текёт. Ты мне лучче хлеба кусок отломи. Ты начальник, небось… Возьми меня к себе… Я улицу подметать буду.
И он опять заревел. Видать, накипело на душе.
— Володя, — разочаровал я Сапожкова. — Никакой я не начальник. Сам на птичьих правах живу. На заводе рабочим числюсь, на Смолино. Помнишь? Давно, пацанами ещё, купаться на озеро бегали.
— Никаво не помню. Совсем дурачок стал. Генка в турме сидит. Ксива пришла. Мамке. Дак он пишет, штобы ему передачку послали. А какая передачка? Сами десятый хуй без соли доедаим…
— Где Генка-то? — не утерпел я.
— В малолетки. Дай што-мабуть пошамать.