Вызвали туда Велемира и в то время, как брат лежал в жару, принялись «чистить» Хлебникова за ничем неоправданную холодность к нам, ренегатство и т. д.
Тот сначала прятался в какую-то свою скорлупу, но после заговорил «по-человечески» и рассказал, что сам он в «идиотских условиях». – Его заставляют писать какой-то роман, в то время как ему хочется заняться вычислениями (законами времени) и что это его бесит. Вот и все. Свет ему не мил.
Расстались по хорошему.
На Рождественские святки все мы раз'ехались по домам, остался только Хлебников, все там же у Филиппова.
Помню еще одну характерную сценку из этого периода. Открылась выставка «Бубнового Валета». Я должен был выставить там портрет брата. Зашел туда и был свидетелем сцены в коридоре:
Хлебников стоит боком у окна, а на него поочередно нападают Д. Бурлюк и В. Каменский:
– Скоро ли роман?
Тот что-то бормочет, потом не выдерживает и заявляет:
– Никакого романа не будет. Я занят вычислениями.
Чем это кончилось, не знаю, очевидно, меценат не стал благодетельствовать бесполезному человеку.
Вычисления этого времени напечатаны были во «Временнике 4» изд. Василиском Гнедовым, с которым мы все: Велемир, я, Петников встречались в это время.
После святок Хлебникова в Москве я не застал и встретился с ним только в апреле 18 г. Все и всюду было в стадии организации и я предложил Хлебникову войти с «декларацией творцов», перед молодым государством, в частности перед А. В. Луначарским. Декларацию мы написали вместе; чтобы дать понятие, насколько она была фантастична, упомяну только об одном положении: «Все творцы: поэты, художники, изобретатели должны быть об'явлены вне нации, государства и обычных законов. Им на основании особо выданных документов должно быть предоставлено право беспрепятственного и бесплатного переезда по жел. дорогам, выезд за пределы Республики во все государства всего мира. Поэты должны бродить и петь».
Конечно, «декларация творцов» была забракована одним заседанием.
За весь этот период встречался я с Хлебниковым только два раза и оба раза в Харькове.
Я провел с ним неделю в одной комнате. Он очень интересовался моим участием в революции, распрашивал о быте партизан (очевидно, у него была и какая-либо корыстно-творческая цель). И сам мечтал принять деятельное участие в революции. Я знал, конечно, что в действие это не перейдет, слишком он был рассеян в жизни, сосредоточен в себе и созерцателен. Думаю, что в этот период работал он над чем-то очень интересным. Отрывки, которые мне пришлось видеть, были исключительны по грандиозности замысла и раскрытия.
Второй раз больно вспоминать.
В 20-м году летом попал я случайно в Харьков. Нашел Петникова и от него узнал, что Хлебников тут, но видеть его не интересно. Пошел я и все-таки разыскал его.
Хлебников был в одном нижнем белье из грубого крестьянского холста, без шапки. Грязный, загорелый, обросший и взлохмаченный он видом походил на юродивого.
Держался он в этом костюме свободно, очевидно долгие месяцы ходил в этих отребьях и привык к ним.
Был мне рад и подарил только что отпечатанную на гектографе книжечку «Ладомир» с трогательной лаконической надписью. Распрашивал меня опять о «правде революции», зная, что отвечу прямо и честно.
Его угнетала революция, как она выявлялась тогда, но верить он хотел и бодрился.
За этот год он перенес 2 тифа, 2 тюрьмы, белую и красную, и те и другие принимали его за шпиона (документов Хлебников никогда не имел): холодность друзей к «неряхе».
Хлебников собирался в Персию. Мы расстались, сказав друг другу: «непременно встретимся на круглом шаре»… и больше не встретились…
И последним приветом его мне, последним жестом и взмахом платка «оттуда» из времени, куда унес его корабль, была коротенькая надпись на моем портрете у Крученых:
«Где твой кроваво-радужный жупан. Сего разбойника добре знаю»…
Я, бродивший с ним рука об руку; я, ссорившийся десяток раз на дню из за выеденной скорлупы, где больше возможности близости, чем во всяких других отношениях, – знаю в какую маску прятался Велемир.
Явно никогда, никому не открыл он своей миссии, но люди с душевной и духовной предуготовленностью к новому, что просочилось в современность, чуяли проходящего Великого, очень в сущности неудобного и досадно-неприспособленного, обременявшего их часто человека, все ж с неожиданной для них самих откуда-то вытекавшей почтительностью, склонялись перед ним и грубо толкнуть не смели.
Скажу, что слышал даже от солдат, от тех самых взводных, которые ставили его под ружье в мучительных сапогах с гвоздями, что, обидев его, они терзались мимовольно и, в конце-концов, что-то поняв своею свежей простой и вместительной русской душой о нем, стали почтительными к «грязнюхе» и «чудаку», не умевшему застегнуть правильно пуговицы в шинели.