Произошедшее оказалось для Игаля и Яэль ударом нежданным и болезненным; их зарплаты стали казаться пособием по бедности, а время выбрасывало все новые и новые приметы роскоши. Неожиданно они обнаружили, что все чаще испытывают подспудную зависть, в которой было так трудно и стыдно себе признаться, и начали учиться побеждать и ее. Но они были уже старше, уколы самолюбия были глубже – хоть и не такими мучительными, – и победа далась им тяжелее, чем прежде. А еще больше, чем культ обогащения в этой новой стране растущей страсти к наживе, их мучило то, что и их отказ стал теперь предметом торговли. Люди, еще недавно мечтавшие о марш-бросках и отворачивавшиеся при встрече с Яэль, начали громогласно рассуждать о любви к миру; неожиданно оказалось, что в этой – так быстро изменившейся – стране стремление к миру может являться и товаром, и залогом карьеры гораздо более надежным, нежели воинственные лозунги. В конечном счете эти лозунги были оставлены тем, кого можно было за них презирать. Быть бедным стало не только стыдно, теперь бедные еще и превратились в «фашистов». «А раз они фашисты, – как-то сказала бывшая подруга Игаля, – то во власти их быть не должно. Разве это не так? Разве мы хотим, чтобы нами правили фашисты?» Впрочем, если у бывших бедных вдруг оказывалось много денег, им обычно прощалось, что когда-то они были бедными, и их больше не считали фашистами; именно поэтому для демократии и было лучше, чтобы бедные оставались бедными – или хотя бы ненавидели всех тех, кто не был на них похож. Яэль и Игаль думали о себе как о свидетелях истории, но их мучила горечь. Когда-то они мечтали о том, чтобы наступило всеобщее прозрение – чтобы звуки военных маршей перестали заглушать музыку души; теперь же оно наступило и не принесло им облегчения. «В этой стране стыдно быть и левым, и правым», – сказала как-то Яэль. «Что же теперь нам делать?» – ответил ей Игаль, ответил совсем как тогда.
Как-то весной Яэль и Игаль сидели на балконе, разговаривали и читали и вдруг заметили, что наступает вечер. Небо над дальним морем под горой синело и краснело, дышалось глубоко, цвели деревья в саду. Было неожиданно тихо. Война и смерть, политика и телевизионные герои отступили так далеко, что казалось, что они сгинули навсегда – а может быть, их никогда и не существовало, как не существует лиц, нарисованных на песке. Яэль вдруг показалось, что ее кожа начинает растворяться в воздухе, и мурашки пробежали по всему ее телу. В этот миг они неожиданно поняли, что им наконец-то удалось достичь освобождения – и что больше ничто из того пустого и страшного, что так мучило душу, уже над нею не властно. «Это не слишком поздно?» – спросила Яэль. «Нет», – убежденно ответил Игаль. Теперь они не были ни бедными, ни богатыми, ни жертвами, ни злодеями, ни левыми и ни правыми, ни охваченными желанием, но и ни объектами желания. Им стало казаться, что никакие мифы и страсти больше не имеют над ними власти. Они сидели на балконе и смотрели в прозрачную пустоту мироздания, в которой на секунду растворились и фальшь слов, и зло сердца, и темноты разума, и лживые страсти души. Все было всем, но не было и ничем. И вдруг им обоим – в ту же самую счастливую и ужасающую минуту – стало ясно, что теперь они не знают, как с этим освобождением жить дальше и ради чего им следует жить. «Что же нам теперь делать?» – сказал Игаль, а Яэль обняла его и заплакала. И пока над вечным Средиземным морем гас этот темно-синий закат, они сидели в молчании и невидящими взглядами смотрели в пустоту.
Сказка десятая. О заброшенной синагоге и ее духах