Вино очень холодное, и оба жадно пьют его, быстро хмелея и глядя на темнеющий сиреневый океан, на бесконечно далекий закат, мутно и нежно розовый. Дует теплый слабый ветер, дремотно звенят какие-то насекомые в кустарниках… И вдруг Зотов далеко бросает папиросу, быстро закуривает другую и снова, волнуясь, с упорством, начинает говорить о сходстве этого острова с Россией.

Гость усмехается. Зотов путано и торопливо возражает ему. Дело, говорит он, не в одном внешнем сходстве… да он даже и не сходство, собственно, имел в виду, а скорее свои ощущения… может быть, эти ощущения шатки, болезненны, ну да это уж другой вопрос… в этом климате сам черт сойдет с ума, с этим климатом нельзя шутить… а вот, рассуждая о всяческих дальневосточных опасностях, как-то совсем забывают об этом, забывают, что господам арийцам и особенно нам, русским, следует совершать свои победоносные шествия в тропики с крайней осторожностью, почаще вспоминая своих пращуров и завоевание ими Индостана, так знаменательно кончившееся буддизмом: ведь это же мы, арийцы, залезшие после Тибета в тропики, породили это ужасающее в своей непреложной мудрости учение… И затем горячо начинает уверять, что «вся сила в том», что он уже видел, чувствовал индийские тропики, может быть, тысячи лет тому назад, – глазами и душой своего бесконечно давнего предка…

Он говорит, – с тонкостью, страстностью и красноречием, которых никак нельзя было ожидать от него, – что он испытал чувства необыкновенные на пути сюда, в те жаркие звездные ночи, когда впервые глядел на Южный Крест, на Канопус и на те первозданные звездные туманности, что называются Магеллановыми Облаками, видел Угольные Мешки, эти траурные пролеты в бесконечность мировых пространств, и страшное великолепие Альфы Центавра, игравшей на совершенно пустом небосклоне, где точно начиналось какое-то безмерное, недоступное нашему разуму Ничто…

– Да, да, – восклицает он настойчиво, уставясь на гостя своими черными очками, – совершенно пуст был небосклон вокруг нее! Зрелище нового мира, новых небес раскрывалось передо мною, но мне казалось, – и это ощущение было до ужаса живо во мне, уверяю вас! – мне казалось, что я уже видел их когда-то. Все дни и ночи широко размахивала нас в океане плавная мертвая волна. Мы шли навстречу восточному муссону, он дул резко и сильно, от его непрестанного воздушного тока гудело в реях и рябило в глазах, ход казался быстрым… Просыпаясь по ночам в горячей темноте своей каюты, я шел отдыхать от своего изнурительного сна на верхние палубы, на ветер, под эти звезды – совсем не те, что я видел всю жизнь, с самого рождения и с которыми уже сроднился, совсем, совсем другие, но вместе с тем как будто и не совсем новые, а смутно вспоминаемые. В их тусклом свете стоял непрестанный шум океана, пароход медленно клало с одного бока на другой, и, точно удавленники в серых саванах, с распростертыми руками, качались и дрожали возле трубы длинные парусиновые вентиляторы, жадно ловившие своими отверстиями свежесть муссона, с которым уже доносилось до нас горячечное дыхание нашей страшной Прародины. И тут порою охватывала меня такая тоска, – тоска какого-то бесконечно далекого воспоминания, – что человеческим словом не выразишь даже и сотой доли ее…

Дует слабый, сладкий ветер, дремотно звенят кустарники. Сумерки начинают наливаться тем сказочным оранжево-золотистым светом, который всегда возникает в тропиках вскоре после заката. Оранжевозолотистой пеной кипит прибой, в оранжево-золотистом озарении лица и белые одежды… «Как связать то, чем он дивил меня днем, и то, чем дивит теперь?» – думает гость из России про своего удивительного соотечественника. А тот смотрит на него своими черными очками и упрямо повторяет:

– Да, да, я уже был здесь… И вообще, я человек обреченный… Если бы вы знали, как страшно запутаны мои дела! Еще больше, кажется, чем душа и мысли! Ну да из всего есть выход. Дернул собачку револьвера, поглубже всунув его в рот, – все эти дела, мысли и чувства разлетятся к чертовой матери!

1916

<p>Легкое дыхание</p>

На кладбище, над свежей глиняной насыпью, стоит новый крест из дуба, крепкий, тяжелый, гладкий.

Апрель, дни серые; памятники кладбища, просторного, уездного, еще далеко видны сквозь голые деревья, и холодный ветер звенит и звенит фарфоровым венком у подножия креста.

В самый же крест вделан довольно большой, выпуклый фарфоровый медальон, а в медальоне – фотографический портрет гимназистки с радостными, поразительно живыми глазами.

Это Оля Мещерская.

Перейти на страницу:

Все книги серии Живая классика

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже