«Жизнь с гризетой вообще очень легка. Нужно обладать только одним гризетам свойственной натурой, чтобы приручить к себе самого неуломного медведя, взять его на короткие поводья, привязать к себе донельзя более, наполнить собою всю его жизнь, изгоняя из его головы всякую мысль о возможности другой жизни, и в то же время никогда не поселить в человеке сколько-нибудь глубокого, серьезного чувства, какое способна вызывать у человека с натурою хорошая славянская женщина»265.
Но, кажется, именно за неспособность гризеток поселить в человеке глубокое чувство он был им особенно благодарен, пусть благодарность эта высказана не без высокомерия и завершается довольно загадочной сентенцией:
«Француженка не создает в человеке той любви, при которой любимая женщина становится для нас
Занятно, что в том же цикле очерков он говорит и о русских дамах в Париже, но тут перо его наливается свинцом. Лесков делит их на три сорта: больные, приехавшие на лечение – раз; притворяющиеся таковыми – два; те, кто живет из расчета, будто за границей дешевле, – три. Особенно укоризненно отзывается он о дамах, страдающих выдуманными болезнями, и не сомневается, что на деле они беглянки с «попорченной жизнью». Конец таковых известен: ненадолго поддавшись желанию «пополнить пробелы жизни» и решившись на новые связи, они, разочаровавшись и к тому же ничего не умея, возвращаются в родные пенаты.
«Вообще заграничная жизнь таких женщин есть чаще всего процесс примирения их с прошлым, и чем практичнее и серьезнее женщина, попавшая в такое положение, тем быстрее совершается в ней этот процесс и тем покорнее она соглашается подложить голову под прежнее ярмо»267.
Это в лучшем случае. В худшем – беглянки окунаются в «бездну порока» и умирают в госпиталях. Не без сочувствия к этим поломанным, коим «отлилось житьецо желтенькое» от мужа или домашних, но и не без брезгливости пишет о них Лесков, предъявляя к соотечественницам совершенно иные требования, чем к своим соседкам. То ли дело милая Режина, которая шьет перед камином и греет ножки в вязаных чулках, подаренных молодым русским литератором, ее новым другом, жаль – пишущим на непонятном языке.
В круг общения Лескова в Париже, помимо Режины, ее невесомых подруг и русских, входили чехи. Для них, в отличие от поляков, Лесков нашел немало добрых слов. Чехи, по его мнению, «самый милый и самый грамотный во всём славянстве народ, эти честные и работящие чехи во всём стоят выше польской цивилизации»268. На поляков Лесков обиделся. Он знал польский язык еще с киевской поры, любил польскую литературу, поддерживал свободолюбивые настроения поляков и охотно общался с ними в том же Париже. Но когда в конце января 1863 года грянуло Польское восстание и его участники стали требовать возвращения отошедших к России территорий Речи Посполитой, не довольствуясь автономией, возвращенной Александром II Царству Польскому, а настаивая на полной независимости, отношение парижских поляков к русским резко ухудшилось. Они даже попросили вчерашних товарищей не ходить в ресторан, который привыкли посещать сами. Лескова оскорбляло, что поляки не разделяли народ и правительство, не верили в сочувствие своих русских друзей, которых в Париже было достаточно, и даже откровенно презирали их.
«Библиотека для чтения» опубликовала цикл парижских очерков Лескова в 1863-м, а спустя четыре года автор отредактировал и расширил их для сборника269, многое переделав – например, усилил нападки на нигилистов и поляков, добавил главу «Искандер и ходящие о нем толки» о Герцене, к которому, по версии 1867 года, он и стремился, покидая Петербург. И снова (в который раз!) вспомнил о «пожарной» истории и обвинениях в адрес «Северной пчелы»: