Вместе с тем Лесков всегда оставался внимательным читателем не только публицистики Герцена, но и его художественных сочинений и, споря с «горластым русским умным, ни во что не верующим»272 Герценом-публицистом, сохранил для себя Герцена-автора. Одним из первых Лесков откликнулся на слухи о возможном возвращении Герцена на родину и неоднократно писал об этом273, признавая в нем искренность, ценя его за способность извиниться (Герцен действительно принес извинения редакции «Северной пчелы» за то, что назвал газету официозной), но упрекал его в высокомерии и не соглашался с его взглядами на будущее России. Герценовские революционные планы казались Лескову «химерическими» и несбыточными, совершенно не учитывающими реалий русской жизни. Но если их идейные противоречия хотя бы отчасти изучены274, то история художественного диалога – практически нет. Между тем, например, хрестоматийный рассказ «Тупейный художник» полон аллюзий на повесть Герцена о крепостном театре «Сорока-воровка»275.
Когда Герцен умер, Лесков стал автором одного из самых сочувственных некрологов, где писал об одиночестве и обреченности «лондонского завторника» и его огромном таланте:
«Он был человек больших дарований и громадной неопытности; человек страстных симпатий и самых упрямых антипатий; он был сыном мира, работавшим вражде; фантастический верователь, размеченный фальшивыми монетчиками на грошовое безверие…»276
Понятно, что в цикле «Русское общество в Париже» задача Лескова состояла в описании именно поселившихся во Франции соотечественников. Но он не раз пересекал эти рамки и обсуждал то парижских чехов, то парижских поляков, хотя никогда не покидал славянской резервации, за исключением разве что главы про гризеток, на которых тоже, впрочем, смотрел из своей русской медвежьей берлоги. На страницах его парижских заметок парадоксальным образом не нашлось места даже беглому взгляду в сторону коллекций Лувра или Версаля, премьер в Одеоне или Опере. Понятно, что очерки посвящались соотечественникам, но всё-таки живущим в Париже!
Очевидно, что и мир французских литераторов – в начале 1860-х как раз начали входить в силу «парнасцы», Бодлер, Готье, Верлен – оставался Лескову недоступен. В те же месяцы в Париже жил Тургенев, но он был уже известным писателем, общался и с Гюго, и с Жорж Санд, и с Мериме, а вскоре и с Флобером, а оказавшись в Лондоне, навестил Герцена, как и Лев Толстой, и Достоевский, и Чернышевский, и толпы русских поклонников вольного русского слова. Но что было Тургеневу до еще одного земляка, сотрудника «Северной пчелы», так нелепо проштрафившейся в глазах «правильных» либералов, к которым сам он, безусловно, принадлежал? Понятно, что Лесков довольно скоро насладился Парижем и через три месяца вернулся в Россию.
Вернулся не порожним. В Париже он написал небольшой очерк о любовной страсти барина и крестьянки Паши «Ум свое, а чёрт свое», который можно счесть за первый подход к «Житию одной бабы» и отчасти «Леди Макбет Мценского уезда». Здесь же он сочинил и первую свою повесть – «Овцебык», хотя по тогдашней литературной традиции назвал ее рассказом.
Ответный удар
Лесков возвратился из Парижа в марте 1863 года. Он поселился в доходном доме генерала Максимовича на Невском проспекте, но, поскольку многие квартиры его использовались как номера для свиданий, почти сразу переехал на Владимирскую улицу. В редакции «Северной пчелы» путешественника встретили радушно, и вскоре в газете снова стали выходить его бесподписные заметки и передовицы.
В четвертом номере «Отечественных записок» за 1863 год был напечатан «Овцебык» – первое большое высказывание Лескова в художественной прозе, история гибели одного разночинца. Символическим образом за его публикацией чуть не последовал скандал – характерное предвестие особенностей литературного пути будущего писателя.
Четыре раза сходив за гонораром, но так и не дождавшись выплаты, взбешенный молодой автор написал издателю и редактору «Отечественных записок» Краевскому чудовищное по резкости письмо, в котором даже угрожал адресату расправой: