– Вообще-то нет. Мне просто нужно быть писателем, больше ничего. Только это всегда и нужно было. Писателем – и еще отцом. И в этом отношении ты мне тоже не сильно-то помогла, верно?
– Не стоит об этом, – быстро сказала я, ощущая в себе тычок от того, что я знала, а ты – нет. – Это не имеет никакого отношения.
– Это имеет все отношения, – сказал ты. – Ты не можешь дать мне ребенка, поэтому уж точно в силах компенсировать тем, что отдашь мне книгу. Мне она нужна, неужели ты этого не видишь? Без писательской карьеры – что я такое, в конце концов? Прошу тебя, Идит, – сказал ты, и тон теперь у тебя слегка изменился, ты заговорил не так нахраписто, более умоляюще. – Если кому-нибудь расскажешь, ты меня попросту погубишь. И я уже никогда не смогу вернуться. Моя репутация будет полностью уничтожена.
– Как у Эриха Акерманна, – сказала я.
– Эрих Акерманн был нацистом! – крикнул ты, выходя из себя. – Ты же сама так говорила. Нас с ним нельзя ставить на одну доску.
– Правда в том, – произнесла я, глядя прямо тебе в глаза, – что ты вообще не писатель, Морис. Ты отчаянно хочешь им стать, но у тебя нет таланта. И никогда его не было. Именно поэтому ты всегда присасывался к людям успешнее тебя, притворялся их другом, а потом бросал их, когда они становились тебе бесполезны. Должно быть, ты считал, что все твои Рождества наступили разом, когда моя карьера пошла в гору.
– Заткнись, – рявкнул ты, и лицо твое теперь уже исказилось от гнева.
– Но штука в том, что я –
– Лучше б ты замолкла, – сказал ты, и подбородок у тебя дрожал от ярости.
– Пошел ты вон, Морис, – произнесла я, ощущая в себе силу; я себя чувствовала сильнее, чем в тот вечер, когда ты меня изнасиловал. – Я хочу, чтоб ты немедленно убирался вон, ты меня понял? Если не хочешь задержаться и послушать, как я звоню всем этим людям.
Я отвернулась от тебя, а ты потянул меня к себе, разворачивая меня кругом. И при этом я ощутила, как у меня на вершине лестницы подворачивается лодыжка. Я потянулась к перилам – тем сломанным перилам, которые я столько раз уже просила тебя починить, – но моя рука с ними не встретилась. Все ощущалось так, словно я двигаюсь в замедленной съемке. Как будто наблюдала за собою откуда-то сверху, пока пялилась на тебя, сознавая, что сейчас я упаду. Мне только и нужно было, чтоб ты протянул руку и схватил меня, – и тогда я снова окажусь в безопасности. Я произнесла твое имя:
– Морис.
Простояла я так, по ощущениям, целую вечность, не способная упасть, не в силах вернуть себе равновесие, – и тут увидела ясную решимость у тебя на лице. Ты точно знал, что должен сделать, чтобы спасти себя.
Ты протянул руку и мягким, почти что нежным хлопком подтолкнул меня.
8. Нынче
Я уж и не помню, сколько я здесь. Представление о времени теряет всякую достоверность, какая у него вообще может быть, если ты заперт в коме. Но дольше нескольких недель – в этом-то я уверена. Может, месяц или два? Мне не больно, что хорошо, но я не осознаю и внятного отсутствия боли. Лучше всего мне удастся описать это так: есть сознание, но нет тела, нет ни движения, ни выражения. Я – антология мыслей и воспоминаний в капкане окаменевшей скорлупы. Я могу видеть все, что вокруг меня, однако глаза мои отказываются открываться. Я слышу все звуки, но не могу сделать так, чтобы услышали меня. Я одна – и вместе с тем меня часто окружают люди.
Есть, разумеется, медсестры. Каждое утро они моют меня мягкими губками и тепловатой водой. Перемещают мои руки и ноги, осторожно сгибая их в локтях и коленях, чтобы мышцы не атрофировались. Они вращают мои запястья и лодыжки, постригают мне ногти, смачивают кожу увлажнителями. Они опустошают мешки, наполненные моими испражнениями, и заменяют их, чтобы я могла опустошаться вновь. И все же они, кажется, забывают, что некогда я была жива, что я
Или вот такие: