
Автор повести «Лестницы» Владимир Перц (р. 1946) профессиональный искусствовед, изучающий предвоенное искусство Ленинграда.Как любой думающий и чувствующий человек, он не может не возвращаться в мыслях к трагедии блокады, не может отделаться от желания поставить себя в те обстоятельства. Повесть – попытка автора пережить опыт, ему неизвестный, передать чувства и размышления людей искусства, которые, несмотря ни на что, продолжали думать, творить, негодовать. У персонажей повести есть прототипы, у некоторых их несколько, в размышления и монологи героев введены подлинные тексты писем, дневников, стенограмм.
Владимир Перц
Лестницы
I
Николай Августович решительно вытер кисть. На сегодня хватит. Сил нет. Еще раз глянул на холст. Нет, не давалась ему та сторона банки, что примыкала к ящику. Ну не давалась и всё. Ему нужна была более глубокая синяя тень, а она никак не соединялась со стеной. Стена уплывала куда-то вбок, в пространство за холстом, ему этого не хотелось. Все пространство – холст. И точка. Есть верх и низ. Есть горизонт и никаких там сфер. Это пусть Старик на том свете друзьям-чекистам свои теории растолковывает. Им, этим его друзьям, было безразлично его учение, лишь бы выписаны были четко и подробно ромбы на гимнастерках. Вот и писал он эти гимнастерки. Коробкин частенько забывал, что Старик умер, что спорить с ним бессмысленно. Забывал и спорил с ним вслух, не получая ответа. В пустоте мастерской доводы Коробкина казались вполне резонными и убедительными, и Старик, будь он жив, может быть, к ним даже и прислушался бы, но, увы, он давно уже покоился на Волковом и не мог реагировать на энтузиазм Николая Августовича.
Итак, кисть была вытерта и вместе с тряпкой брошена в ящик, на край стола легли маленькие круглые очки. В этих очках Коробкин всегда работал, они были подарком Старика. Старик под конец видел плохо, но очками не пользовался принципиально, говорил, что в них не ощущает глубины пространства. Эти старомодные в черепаховой тонкой оправе очки он почему-то носил с собой, они всегда торчали из нагрудного кармана его рабочего пиджака. (Он никогда не надевал синий рабочий халат, как его многочисленные коллеги, работал только в пиджаке.) «Халат меня расслабляет, чувствуешь себя теткой на кухне», – говаривал он. Так вот, очки. Как-то Старик, нагнувшись за кистью, поднял выпавшие из кармана очки и протянул их Коробкину: «Может, тебе пригодятся?» И они действительно через несколько лет пригодились. В них Коробкин работал. Содержал в чистоте и цейсовском блеске стекол, которые протирал маленьким замшевым платочком.
Николай Августович подошел к окну. Многие коллеги завидовали ему: такой вид! Действительно, дух захватывало – с высоты седьмого этажа открывалась манящая перспектива Фонтанки. Если смотреть влево, то она завершалась где-то далеко, там, где тонкой графикой прочерчивались подъемные краны верфей и порта, а вправо – достаточно широкая, она уходила за поворот, словно стремясь к истоку. Теснилась плотно прилегающими друг к другу домами зеленовато-желтого окраса, рыжими жестяными крышами с частыми трубами и выпадала в глубину городской мякоти пронзительно спокойной линией улицы, завершавшейся бело-желтым массивом театра. Вдалеке просматривался еще зингеровский земной шар, рядом виднелся четкий силуэт ангела со столпа и шпиль Петропавловки. Левее – купола Казанского и Исаакиевского соборов, еще левее – колокольня Николы Морского.
Коробкин привык к этому виду. Пейзажи он не писал. Это была не его стихия. Он мог бы работать даже в подвале. Оглянулся – на стенах высокой мастерской висели полотна завершенные и только начатые: стулья, столы, интерьеры с редкими, причем не индивидуализированными, а чаще силуэтными, или, как говорили академики, стаффажными фигурами. На антресолях, куда никто не допускался, стояло довольно много холстов, повернутых лицом к стене, хранились ящики с театральными макетами и несколько больших досок. Над тахтой висела большая картина, изображавшая эту самую мастерскую и ее громадное окно со вставкой фиолетового стекла. Свет от странного стекла падал на натурщицу, лежавшую на этой самой широкой тахте в спокойной, даже несколько вальяжной позе. «Как давно это было, лет двадцать назад», – подумал Николай Августович. Ему нужно было для какой-то заказной работы написать этюды натурщиц, и приятель посоветовал Ирину. Она пришла, оглядела мастерскую, взглянула на летнюю Фонтанку, улыбнулась. Он суховато объяснил, что ему нужно. Ирина раздевалась за ширмой в углу мастерской, долго чем-то шуршала, и вдруг он ощутил тепло ее тела, запах пудры и услышал негромкое:
– Ну и куда мне?
Она стояла за его спиной, почти вплотную. Профессия приучила ее не стесняться. Она стояла перед ним, опустив руки. Правда, он отметил, что правая ее рука была сжата в кулак, и казалось, ногти впились в мякоть ладони. Да нижняя губа чуть вздрагивала. «И все-таки она волнуется», – подумал он и указал ей на тахту. Интересно, что она сразу, не спрашивая, приняла ту позу, какая ему была нужна. Он начал рисовать. С натуры он работал редко. Как-то обходился. И сейчас даже немного смущался от присутствия в его келье пышущей здоровьем молодой женщины. Не красавицы, но так гармонично скроенной природой, будто ей на роду было написано позировать художникам.
– Вы бы отдохнули, Николай Августович, – раздался ее голос с тахты. – Уже два часа трудитесь, присели бы.