Когда тебе пятьдесят, сказал Клеменс Антону, не пойдешь так просто в День защиты детей к директору института и не скажешь: Вот что, дорогой мой. С сегодняшнего дня можешь не рассчитывать на мою скромную персону. Я ухожу.
В День защиты детей, может, и нет, сказал Антон. Скорей уж, в день отцов. А так, в общем-то, без разницы, сколько тебе лет — двадцать пять или пятьдесят. Разве что с годами уход становится все более безотлагательным.
Вот ведь рассуждает, Йозеф, конечно же, согласился с ним, иначе и быть не могло. Сам-то он и по натуре большой непоседа, сказал он, а уж после концлагеря вообще не в силах нигде задерживаться. Завязнет где-нибудь на неделю-другую — и сразу чувствует себя вдрызг несчастным, делать ничего не может, только себя изводит. И от страха мается. Но стоит сесть в машину, тронуться с места, безразлично куда, и все мигом налаживается. Едва ли это нормально, но что делать.
Моя проблема не в этом, думал Клеменс. Сидеть на одном месте — да сколько угодно. Жажду странствий он подавил в себе мечтами о другом. Слишком уж часто шеф с фальшивой сочувственной улыбкой возвращал ему приглашения из-за рубежа: Невыездной. Увы, пока нет. Теперь с меня хватит, думал Клеменс, не вникая в суть своего утверждения. Наверняка так оно и есть. Он хотел защитить свое право на откровенную зависть и презрение к привилегированным, которые посреди безобидного разговора могли завести речь про климат Рима и транспортные проблемы Парижа. От этого портится характер? Ну и пусть. Собственный характер его уже не волнует; если зависть возьмет верх, пусть за это отвечают те, кто одним дал привилегии, а других обделил. Если представить себе любопытство, интерес, стремления в виде потока, то за долгие годы он почти бессознательно перекрыл в себе эту мощную некогда струю, оставив только жалкий ручеек. Провел эксперимент, причем не без риска. Как врач, он мог себя проконтролировать. Незначительное повышение кровяного давления, колебания холестерина в крови, головная боль — все более или менее в пределах нормы. Он мечтал не о переездах, не об интенсивном движении. Превыше всех желаний и обязанностей была необходимость обеспечить себе покой, и как раз этого Ирена странным образом понять не хотела. Покой, покой, покой, твердил ему внутренний голос. Покой, во что бы то ни стало. И ведь не объяснишь Ирене, что даже простейший эксперимент способен разрушить его хрупкое равновесие. Что все ее подталкивания, все ее надежды, что он осуществит наконец сокровенную свою мечту — изменит образ жизни, посвятит себя каким-то дерзким планам, — совершенно неуместны. Да-да. Он сознательно примкнул к великой армии сверстников, которые дожидались пенсионного возраста, чтобы начать жить. До шестидесяти лет он — подумать страшно! — будет подниматься по истоптанным каменным ступенькам в свой институтский кабинет, изо дня в день, за исключением воскресений, праздников да пресловутых, вожделенных отпускных недель. И столь же пресловутых недель на больничном, а они, без сомнения, год от года будут удлиняться. Вперив внутренний взор в эту цель, то бишь в возрастной рубеж, он снесет любые унижения от шефа, которого с наслаждением звал параноиком. Запрятать подальше — такова формальная установка, сложившаяся в нем за долгие годы (создание «формальных установок» он настоятельно рекомендовал и своим пациентам). Но куда запрятать-то? Наверно, есть какой-то секретный заказник — черт его знает, где в человеческом теле локализованы душевные процессы, — заказник, в котором собирались, накапливались несбыточные стремления, неистраченная энергия, бессильный гнев и зависть. А потом вдруг, неожиданно для него самого, в этом воображаемом сосуде образовывалась взрывчатая смесь, и тогда он лез на рожон, совершенно некстати взрывался и устраивал Ирене сцену ревности.
О чем это толкуют Давид с Антоном? Хватит ли дерева на маленький столик. А вас, господа свободные художники, тут вообще не спрашивают, сказал Клеменс Йозефу и Антону.
В расчет принималось вот это место. Этот дом, который он укрепит, в котором выстоит перед невзгодами эпохи, а потом перед невзгодами возраста. Но ты ведь не живешь! — со слезами заклинала его Ирена. Сейчас не живешь! — Возможно, в этом была доля правды, но что делать. Порой, лежа ночью без сна, прислушиваясь к своим внутренним токам, он содрогался от страха, что перекрытые жизненные соки вообще иссякнут. Надо, чтобы они продолжали потихоньку цедиться, и тогда позднее, обретя полную независимость, он позволит им вновь хлынуть струей. Тогда он заживет. А до той поры будет довольствоваться предвкушением.
Он знал, что Луизе ведом настрой его души и временами она, кажется, побаивалась за него. Это его трогало, и он иногда поигрывал ее страхом, ради удовольствия. Но в самые глубины своего «я» не допускал и ее, тут Ирена могла быть спокойна.